Джинсы мертвых торчков
– Обошаю хаус-муззик! Это полное мозгоебство!
Сейшен офигенный, но когда он заканчивается, Конрад, ясный перец, снова впадает в недетскую депру. Мы отвозим его в больницу, где его смазывают каким-то раствором и довольно легко отклеивают и снимают самотык. Медсестра вытирает губкой остатки клея со лба, но Конрад все равно смурной.
– Твой дружок Юарт пытается вернуться на сцену за счет моей репутации. Нифига не выйдет! Я стал посмешищем. Это уже во всех соцсетях!
Он показывает мне «Твиттер» на своем телефоне. Повсюду мелькает хэштег #долбоеб.
Следующее утро начинается с привычного расшатанного подъема перед новым полетом – на этот раз в Эдинбург. Благожелательная статья, которую я надыбал в сети, поднимает мне настроение. Ее написал влиятельный журналист по танцевальной музыке, который был на сейшене. Показываю Конраду, он читает, вылупив глаза, и откуда-то из глубины его груди доносится одышливое урчание.
Многие современные диджеи – мрачные зануды, скучные технари с нулевой индивидуальностью. Разумеется, Техноботана нельзя отнести к этой категории. Он не только отыграл мощнейший сет в барселонском клубе «Ница», блеснув по сравнению с отсталым ветераном N-SIGN, который выступал перед ним, но также проявил роскошное легкомыслие и попал в самое яблочко, щегольнув качающимся пенисом, торчавшим у него изо лба!
– Вот видишь? Ты присвоил эту хуйню, – говорю с лишь отчасти наигранным азартом, – и присвоил эту ебаную толпу. Это была безупречная демонстрация развлекательной сути танцевальной музыки: с мелодиями идеально сочетались юмор и остроумие…
– Да, присвоил. – Конрад бьет кулаками по своим толстым сиськам и поворачивается через проход к Карлу: – А еще я присвоил его уставшую старую бывшую задницу.
Карл, с дичайшего бодуна, высовывает голову в окно и тяжко вздыхает.
Конрад приваливается ко мне и искренне говорит:
– Ты сказал «безупречное выступление»… ты именно это слово употребил – «безупречное». Но оно же подразумевает, что это было просто дело техники. Это было наигранно, в этом не было души. Ты это имел в виду, да?
«Ебаный рот, ну за что ж мине такая жизнь?..»
– Нет, братан, душа там перла из всех щелей. И это не было наигранно, это была диаметральная, нахуй, противоположность. Как оно могло быть наигранным, – тычу пальцем в уже дрыхнущего Юарта, – если с тобой такое сделал вот этот вот пиздюк? Это вынудило тебя копнуть глубже, – хлопаю Конрада по груди, – и ты придумал именно то, что, блядь, надо. Пиздец как горжусь тобой, кор, – говорю, выжидая реакции у него на лице.
Довольный кивок – признак того, что все путем.
– В Эдинбурге же хорошие шотландские пелотки?
– Город славится самыми сногсшибательными красотками в мире, – заливаю я. – Там есть местечко под названием «Стандард-лайф» – даже не спрашивай, братан.
Он заинтригованно выгибает брови:
– «Стандард-лайф»? Это клуб такой?
– Скорее состояние души.
Когда приземляемся, внимательно изучаю мейлы, эсэмэски, наспех отвечаю на некоторые, собираю до кучи диджеев и, как зомби, регистрируюсь в очередном отеле. Отправляю диджеев спать и, прикорнув немного сам, выхожу побродить по Лит-уок, где стоит мрачный холод, обжигающий после калифорнийского, да и каталонского солнца. Но впервые за десятки лет я иду уверенным шагом, больше не парясь, что могу напороться на Бегби.
Как ни странно, некоторые отрезки бульвара разбитых надежд не слишком-то и отличаются от тех мест Барселоны, откуда я только что свалил: подмарафеченные старые пабы, кругом студенты, обшарпанные жилые дома, похожие на дешевые вставные зубы в просветах между многоквартирками, прикольные кафешки, едальни всех вкусов и направлений. Все это комфортно уживается с кучей до боли привычного: смутно знакомый чмырь с бычком в зубах возле «Альгамбры» ехидно на меня пялится, но это почему-то успокаивает.
На батину хату у реки. Я прожил там пару лет, после того как мы переехали с Форта, но никогда не чувствовал сибя там дома. Сами знаете, превращаешься в пиздюка без собственной жизни, твоей вонючей жопой владеет поздний капитализм, а такие вот моменты становятся в напряг, и ты без конца проверяешь на трубе мейлы и эсэмэски. Я вместе с батей, своей невесткой Шерон, своей племянницей Мариной и ее грудными близняшками Эрлом и Уайаттом, которые выглядят совершенно одинаково, хотя характеры у них и разные. Шерон раскабанела. Сейчас все в Шотландии кажутся жирнее. Теребя сережку, она извиняется, что они живут в комнатах для гостей, а я в гостинице. Я говорю, что меня не парит: для моей капризной спины необходим специальный матрас. Объясняю, что номер в отеле входит в деловые расходы: мои диджеи играют в городе сейшена. Работяги редко догоняют, что обычно богатые хорошо кушают, спят и путешествуют опять-таки за их счет – путем налоговых вычетов. Не сказать, что я богач, но все же втерся в этот мир – в третий класс той кормушки, что наживается на бедноте. В Нидерландах я официально плачу больше налогов, чем платил бы в Штатах, но лучше отдавать бабки голландцам на строительство дамб, чем пиндосам – на производство бомб.
После обеда, приготовленного Шерон и Мариной, оттягиваемся в этой уютной тесной комнатке, и пьется очень хорошо. У старикана пока еще приличная осанка, плечи широкие, хотя слегка и сутулые, и незаметно, чтобы мышцы чересчур усохли. Он уже в том возрасте, когда вообще ничего не удивляет. Его политические взгляды сместились вправо – в таком ноющем старперско-ностальгическом, а не яро-принципиальном реакционном изводе, но все равно это плачевное состояние для бывшего члена профсоюза, которое указывает на глубокий экзистенциальный кризис. Это утекание надежды, мечтаний, стремления изменить мир и замена их пустой злобой – верный признак того, что ты медленно умираешь. Но он хотя бы пожил: нет ничего хуже, чем иметь такие политические убеждения еще в юности, как если бы эта важнейшая часть твоей личности была мертворожденной. Невеселый блеск у него в глазах говорит о том, что ему не дает покоя тоскливая мысль.
– Вспоминаю папку твоего, – говорит он Марине, имея в виду моего брата Билли, которого та никогда не видела.
– Ну началось, – смеется Марина, но ей нравится слышать про Билли.
Даже мне нравится. За все эти годы я научился представлять его преданным, надежным старшим братом, а не буйным чморящим солдафоном, хотя такой его образ долго у меня преобладал. Лишь позднее до меня дошло, что эти состояния друг друга дополняли. Но смерть нередко выводит хорошие качества на передний план.
– Помню, после того как он погиб, – говорит батя, и когда он поворачивается ко мне, голос у него дрожит, – твоя маманя с окна выглянула. Он как раз домой на побывку прибыл и в те ж выходные вернулся. Его одежки еще сушилися – все, кроме джинс, «ливайсов» его. Какая-то сволочь паршивая, – он не то смеется, не то хмурится, все еще злясь спустя все эти годы, – с веревки их стыбзила.
– Это были его любимые джинсы. – Мое лицо расплывается в натянутой улыбке, когда я смотрю на Шерон. – Он считал, что немного похож в них на того поца с рекламы, который снимает их в прачечной и кладет в стиралку-сушилку. Потом знаменитостью стал.
– Ник Кеймен! – радостно вскрикивает Шерон.
– А кто это? – спрашивает Марина.
– Ты не в курсах, тебя еще не было.
Батя смотрит на нас, слегка дуясь на нашу легкомысленную вставку:
– Кэти так переживала, что даж его любимых джинс не осталось. Бегала наверх к нему в комнату и все его одежки на кровать вылаживала. Месяцами с рук их не выпускала. Я тада их в секонд-хенд снес, а она так потом расстроилась, как узнала, что нету их. – Его душат слезы, и Марина хватает его за руку. – Так меня за это и не простила.
– Попустись ты, старой придурок с Глазго, – говорю ему. – Простила она тебя, простила!
Он вымучивает улыбку. Базар переходит на похороны Билли, и мы с Шерон виновато смотрим друг на друга. Стремно вспоминать, как я трахал ее в тубзике после этого смурного мероприятия, а внутри у нее уже была неродившаяся Марина, которая теперь сидит и успокаивает батяню вместе со своей собственной детворой. Теперь я бы это классифицировал как дурное поведение.