Поездом к океану (СИ)
«В какой это будет день?» — спросила Женевьева, стараясь не выдавать волнения в голосе, хотя обе знали, как тяжело ей дается их расставание. Теперь между ними ляжет океан и тысячи километров. От этого делалось страшно. Закончился зарок — три года скорбеть по Роберу Прево, но замуж она не спешила, кажется, наконец смирившись со старостью.
«Не позднее вторника, мама, — ответила Аньес, — значит, в среду я уже буду в Бресте».
«Я приеду, хочу повидать тебя, а то ведь неизвестно на сколько пропадешь».
«Я буду писать, даю слово! И постараюсь не увиливать от отпуска».
«Вряд ли у тебя получится, — с нотками снисходительности отрезала Женевьева, — я приеду в Брест, тут не очень далеко. Мы хотя бы успеем проститься по-настоящему».
Чтобы не расплакаться и не дать расплакаться матери, Аньес завершила разговор, пусть и скомкав его на излете. У них будет еще немного времени в Бресте, если та и впрямь доберется. Но сейчас Аньес слишком отчетливо пришло в голову осознание, что с ней Женевьева хочет успеть увидеться напоследок, как не смогла ни с первым мужем, ни со вторым до того, как обоих не стало.
И ей так хотелось воскликнуть: «Не хорони меня прежде времени, мама!» Да разве могла она сама себе это позволить?
[1] Пьер Бальмен — французский модельер, художник по костюмам, создавший собственный модный дом в 1945 году.
К ночи ей сделалось совсем невыносимо. Казалось, хоть хорони, хоть нет, а она больше уже не может здесь одна, мечась от стены к стене, где отовсюду с десятков снимков на нее глядят ее «искры города огней». Она взяла привычку украшать портретами чужих людей комнаты, и так ей казалось, что все происходит не зря.
Пускай она лишь отражение того, как горят другие.
Но она же есть.
Есть!
Застывшая посреди собственной кухни, с сигаретой, зажатой меж губ, вцепившаяся дрожащими пальцами в фотографию более чем двухлетней давности.
Собственный негромкий всхлип отрезвил ее.
Окурок оказался в пепельнице, она вдавила его в дно, затушив. А сама прекратила свое бесцельное движение по квартире. Теперь оно стало осмысленным, резким, торопливым.
Чулки. Бюстгальтер-пуля. Безделица, стоившая баснословных денег. От них сходили с ума в США. А ей захотелось. Под выбранное платье с учетом ее исхудавшего тела — в самый раз. Чтобы тому платью было за что держаться.
Собственно, среди всего вороха сброшенных с вешалок вещей она остановилась на самом бесстыжем. Из кораллового шелка, с голыми руками и грудью, открытой ровно настолько, чтобы это еще оставалось приличным, но давало много простора для воображения. Когда-то оно плотно облегало фигуру, а сейчас оказалось немного свободным. Но голодному — хлеб. А она изголодалась, господи! По шелку и по мужчине, который так не ко времени, так не к месту разбудил в ней вот это… как шампанское бьющее в голову желание.
Волосы остались распущенными по плечам, она лишь немного зачесала их назад, скрепив заколками челку. Их природной пышности хватало, чтобы не нужно было долго мудрить. Ни пудры, ни румян. Только штрих помады на губах.
В конце концов, Аньес нетерпеливо накинула на плечи жакет, обула туфли и, прихватив сумочку, вышла из квартиры, чтобы в эту самую ночь сюда уже не возвращаться, не метаться от лица к лицу, не думать о том, что ее собственный портрет, сделанный Лионцем у Аркольского моста, размещен на стене возле снимка подполковника Юбера, ветерана войны, героя Хюэ, надежды французской армии.
Стрелки на часах неумолимо двигались к полуночи. Она сама, вцепившись в руль, от огня к огню на уличных фонарях мчала по городу пустой дорогой, свободная даже, если захочется, влететь в любой из столбов и окончить это раз и навсегда.
И совсем не видела людей, то там, то тут встречавшихся ей по пути. Они казались тенями и не горели так, как сейчас пылала она. Они совсем-совсем не горели. А весь Париж всех времен, что ей довелось видеть — довоенный, оккупированный, свободный — сжался до одной-единственной точки, к которой она устремилась.
Эта точка — тихий порог на третьем этаже спящего пансиона рядом с улицей Архивов, где жил Лионец. И ее рука, занесенная у двери.
Аньес не сомневается, совсем, ни мгновения. Для сомнений теперь поздно. Впереди — Сайгон. Только вот стук у нее почему-то выходит будто бы самую малость робким. Даже жалобным, просящим. Аньес задерживает дыхание, прикрывает ресницами глаза в приглушенном свете узкого коридора. И ждет.
Щелчок.
Скрип.
Молчание.
Слишком долгое, чтобы не испытать этого страшного чувства, что пришла зря, что не нужна, что не ждал.
А потом голос.
— Это вот так ты собираешься побеждать вьетнамцев? Парой туфель и помадой?
— Я там буду снимать наши победы, Анри, — услышала она себя и наконец разглядела его в свете, бьющем из комнаты. Он стоял перед ней взъерошенный, в одних свободных пижамных брюках, очевидно, надетых наспех, и его голая, покрытая редкими темными волосами грудь часто вздымалась и опадала. Там, на ребрах, под сердцем, большой шрам. Она помнила нежную, совсем молодую кожу рубца, и сейчас будто бы вновь ощущала ее под пальцами. А сам рубец грубый, вытянутый, страшный. Дыра в человеке, смерть.
Юбер отступил на шаг, пропуская ее к себе, и она прошмыгнула мимо него, не задержавшись рядом, будто боялась, что волнами исходившая от него энергия собьет ее с ног. А остановившись в нескольких шагах, дождалась пока он закроет дверь и повернется к ней лицом. Молча. Никак не желая помочь.
Сумка тоже не желала раскрываться, и Аньес нервными движениями вертела крошечный замочек до тех пор, пока в ее руках не оказалась черно-белая фотография, самую малость потрепанная, но довольно большая — как была, без рамочки, годами хранившаяся в ящике ее стола и извлекаемая оттуда, чтобы не забывать лицо. Фотография, на которой Лионец стоял на причале в Дуарнене в ноябре того года, когда они познакомились. Он приехал туда затем, чтобы увидеть океан, а увидев, был так сильно разочарован, что ее взяла досада. Она и сейчас досадовала, что разглядела его тогда, сразу, слишком отчетливо, чтобы иметь иллюзии. Никаких иллюзий и никакой надежды, даже если ее неумолимо к нему влекло.
— Помнишь, ты просил у меня этот снимок? — медленно сказала Аньес, облизнув губы, наплевав на помаду, понимая, что голос ее дрожит, а начни она говорить хоть капельку быстрее — зачастит. — Я вот вспомнила. Собиралась и вспомнила. И привезла.
— Ты выбрала очень странное время, — точно так же медленно ответил он.
— У меня только сегодня и завтра. Я спешила.
— И потеряла весь день.
— Анри…
Она запнулась, неожиданно осознав, как он на нее смотрит. Так на нее никто не смотрел. Никто, никогда, ни один человек на свете. Если для Аньес Париж сжался до единственной точки у его порога, то она для него, похоже, сейчас была точкой, в которой сошелся мир.
И даже если это ей лишь показалась, она была благодарна ему за то, что, пусть ненадолго, но она чувствовала себя вот такой… необходимой. И ликовала от того, что не ошиблась придя.
— Анри, — ласково повторила Аньес, и в нем сработал спусковой механизм. От двери, где все еще стоял, Юбер метнулся к ней, обхватил руками ее лицо и несколько мгновений выжидал чего-то, а она будто бы видела, как оно разгорается в нем. Оно — горит. Полыхает. Как ночь за окном. Оно — ее отражение в его глазах.
А потом и сумочка, и фото упали на пол, когда Лионец подхватил ее на руки, и она оказалась прижата к его груди.
* * *Она и потом была прижата к его груди. Лежала тихонько сверху, обхватив согнутыми ногами его бедра, в то время как он пальцами считал позвонки на ее спине. Когда порывалась слезть, полагая, что ему, должно быть, тяжело, он не пускал и обнимал ее шею еще крепче, целуя худенькое лицо. Она тогда снова устраивала голову в полукружии его плеча и шеи и дышала запахом, который почему-то сейчас казался ей знакомым тысячу лет. Его кожи, сигарет, почти выветрившегося одеколона. И едва не мурлыкала, чувствуя прикосновения его ладоней к телу и к волосам.