Поездом к океану (СИ)
Дальнейшее было просто. Спустя еще два дня Аньес знала, кто такой этот С. Эскриб. Знала, что до войны он аккомпанировал той самой Катти Ренар. А еще знала, что это он — отец ее детей, о которых достоверно мало что было известно, но слухов хватало. И, наконец, знала, что ему довелось воевать в Сопротивлении, и он оставлял свои клавиши ради этого на долгие годы.
Интервью такого человека было бы удачей. Интервью других таких же — стало бы находкой для ее карьеры, если уговорить Жоржа на собственную колонку. Но получить бы хоть одного этого!
Уже вскоре стало ясно, что познакомиться с Эскрибом ей попросту негде. Он вел закрытый образ жизни и нигде особенно не показывался, если не требовалось по работе. Найти его адрес, в целом, тоже проблемы не составляло. Достаточно обратиться в администрацию театра. Но Аньес была уверена, что такое вмешательство ему не понравится. Среди знакомых ей людей он тоже не вращался. Спустя неделю она понимала, что нужно придумывать что-то самостоятельно. А что тут придумаешь, кроме как явиться в кабак, где этот музыкант-подпольщик играл бибоп!
Этим она и занялась, отправив старую добрую Марту разузнать, каково расписание выступлений оркестра. И посетила первое же из них обычным пятничным вечером, когда в заведение Бернабе в конце трудового дня сползались местные работяги.
Вывеска была та же, что и парой месяцев ранее. Выцветшая, когда-то голубая. С блекло-желтоватой надписью «Chez Bernabé». Ее ладонь в темной кожаной перчатке, порядком потертой, что соответствовало духу этого кабака, коснулась дверной ручки, и Аньес оказалась внутри. Людей было еще совсем немного, и она заняла столик поближе к сцене, не озадачиваясь тем, что и сама окажется на виду. Наверное, в ту пору ей не хотелось озадачиваться чем-то еще, кроме своих желаний. О безопасности, например, не думалось. Ведь в привычном кругу ее еще кое-как терпели. То, что здесь может быть иначе, что простые люди видеть ее откажутся, в голову не пришло.
Она заказала рюмку коньяку, как в тот вечер, когда ходила с Гастоном в театр. И чашку кофе — как оказалось, здесь варили довольно хороший. И теперь с любопытством оглядывалась по сторонам, как не оглядывалась в свой первый визит. По помещению сновали две девушки, протирая столы. Месье Кеменер, сидевший здесь же, у стойки, периодически покрикивал на двух шумных пьянчуг, грозя выгнать их взашей, коли они не расплатятся. Те отмахивались, будто бы Бернабе шутил. А впрочем, возможно, он и шутил — не прогонял же взаправду.
Аньес прятала лицо в воротнике пальто и то и дело зыркала на сцену, где тоже убирались. Музыкантов еще не было. Лишь спустя час такого ожидания и еще две рюмки коньяку, теперь под жарко́е — не на пустой же желудок пить — в зал начали прибывать посетители. Стало шумно, громко, как-то неожиданно тепло. Настолько, что пальто с плеч перекочевало на спинку стула — на вешалке уже и места не было. Запахи с кухни, болтовня мужчин и женщин, переругивание Бернабе с девицами из обслуги. Такое занятное, органично вписывающееся в происходящее. Такая занятная жизнь, которую Аньес обыкновенно наблюдала лишь через объектив своей камеры.
Потом появился Эскриб с музыкантами. Они и поглотили все ее внимание на следующие несколько минут, когда начали играть. И она уже не помнила, что пришла сюда, преследуя цель познакомиться с пианистом. Должно быть, разум в ней снова подчинял себе чертов коньяк, который пился здесь как-то по-особому легко.
Оркестр исполнял одну за другой веселые песенки, все ближе и ближе подбираясь к джазу, и Аньес чувствовала, как ее каблуки под столом начинают чуть слышно постукивать.
«Мадам желает еще чего-нибудь?» — донеслось до Аньес сквозь музыку.
Через мгновение она и не помнила, что ответила. Лишь мотнула головой в сторону официантки и вдруг наткнулась на задорный, даже задиристый черный взгляд Лионца, неизвестно уж сколько времени наблюдавшего за ней.
Она не заметила, как он вошел. Не ощутила. Не предощутила. Но теперь он сидел возле Бернабе Кеменера и потягивал что-то темное, должно быть, пиво из стеклянной кружки, не сводя с нее глаз. Как тогда. Как первый раз. Не приближался. И раздевал. Раздевал. Глазами, тайными желаниями, невысказанными словами, которых никогда не звучало в их встречи. Аньес стало еще жарче, чем было до того, и вновь показалось, что, если бы она только позволила себе забыться, возможно, снова начала бы чувствовать. Кровь прилила к щекам, но она продолжала смотреть. И не подходила, как не подходил к ней и он.
Он не очень-то красив, скорее интересен силой, которую излучает весь его вид. Подтянут, строен, пусть и не слишком высок. Широкоплеч. И она почти ощущает под пальцами твердые мышцы его рук, когда он нависает над нею, а она обхватывает его, стремясь касаться всем телом, каждым сантиметром кожи. Но самое лучшее в нем — это глаза и губы. Они составляют что-то главное в его лице, во всем его облике. Упрямый, резкий, острый, почти режущий ножом взгляд. Мягкий, крупный, улыбчивый рот, который, наверное, может быть насмешливым, грубым, причиняющим боль. Наверняка она еще не знала. Догадывалась только.
Аньес судорожно глотнула. И вместо желаемого кофе снова потянулась к рюмке. Он должен подойти к ней. Или она сама подойдет.
Неожиданно музыка стихла, и это выбило ее из странного состояния, в которое Аньес угодила. Музыканты уходили со сцены на перерыв. Вот он, ее шанс сунуться к Сержу Эскрибу. И она почти уже встала со стула, как едва не подпрыгнула от того, что что-то громко стукнуло по ее столику.
— О-о-о! Так это ты тут сидишь! А я все гадаю, не показалось ли! — услышала она женский голос возле себя и подняла глаза на возвышавшуюся напротив нее дородную женщину, не очень опрятную и, кажется, не очень трезвую. Впрочем, ей ли судить о трезвости, если сама потеряла счет выпитым рюмкам, одна из которых опрокинулась от удара по столешнице обеими ладонями представшей перед ней дамы?
— Прошу прощения? — охнула Аньес, но было поздно. Женщина обходила стол, надвигаясь на нее и пристально глядя ей в лицо.
— Прощения? — взвизгнула она. — Да ты и твоя семья на коленях должны просить прощения на могиле моего Паска́ля!
— Я не понимаю, о чем вы сейч…
— Ах, ты не понимаешь! Сука, дрянь, каиново племя! Ты и твоя семья на коленях по камням через весь город должны бы ползти и каяться, да и то прощения вам не будет! — она драматично закинула руки на лицо и взвыла, будто бы ее ранили.
Аньес же застыла на месте, не в силах сдвинуться. Несколько мгновений назад она была почти счастлива. До падения — секунды. Члены ее будто окаменели. Она смотрела на эту женщину и чувствовала, как бессильная злость не дает ей хоть как-нибудь сгладить ситуацию или просто уйти. Она смотрела и думала о том, что устала. Бесконечно устала. Смертельно устала. Быть виноватой. Чувствовать необходимости оправдываться. Желать, чтобы хоть кто-нибудь ее понял. Еще только в ноябре расстреливали. В этом ноябре — расстреливали. Несколько недель назад. За год — пятнадцать. За прошлый — девять. Еще одного приговорили и до конца декабря тоже казнят[1]. Она знала, на каком стрельбище. Она знала, что очень скоро. Мэру Прево повезло сдохнуть до расстрела. Боже, как же ему повезло!
— Паскаль — это твой муж? — хрипло спросила Аньес, понимая, что маска слетает. Та самая, которую она ежедневно помадой рисовала на своих губах. Которую подводила румянами и тушью для ресниц. К черту такую маску.
— Паскаль — это мой сын! — закричала несчастная на весь кабак. К ним прислушивались, но пока еще не вмешивались. На эту, кричащую, пьяную, грязную — смотрели с жалостью. На Аньес — с ненавистью и презрением. Но не вмешивались, давая разыграться драме во всю силу.
— Паскаль — мой мальчик! — продолжал стоять вой. — Твой отец что говорил? Что наших детей никто не тронет! Обещал, клялся! Слово давал! А Паскаля увели неизвестно куда! Я даже не знаю, где лежат его кости!
— Куда? За что? — опешила она, прекрасно понимая, что в Вермахте воевали лишь добровольцы. Таков был закон.