Поездом к океану (СИ)
Аньес вздрогнула и подняла глаза, так и не дойдя до машины.
А разглядев его, вдруг улыбнулась. И, сменив траекторию движения, зацокала каблучками по набережной, к реке, где, нетронутые войной, стояли несколько скамеек. Там и ждала, делая вид, что просто дышит воздухом. Разве он мог не подойти?
— Вы решили остаться? — был первый вопрос, заданный ею вместо приветствия.
— Задержаться, — поправил Юбер. — А вы не захотели притворяться, будто не знаете меня.
— Не вижу смысла, для чего мне это нужно. Скорее вы не захотели притвориться.
— Да мне-то подавно незачем.
— От вас отвратительно пахнет.
— Смолой. В окопах и лагерях — вонь похуже. И то привыкаешь.
— Доводилось?
Лионец пожал плечами и улыбнулся. Улыбнулась и она в ответ. А потом вдруг проговорила — будто бы поддалась порыву, которому противилась, пытаясь это скрыть, но не имея умения скрывать:
— У меня сегодня свободный вечер. Могу устроить вам горячую ванну. Хотите?
— А вам самой этого хочется?
Он глянул на нее, его крупный рот чуть изогнулся в улыбке. Она едва заметно перевела дыхание, решаясь. А потом кивнула. Так Юбер появился в ее квартире, где чисто и где постель пахнет вереском от маленьких букетиков, разложенных в шкафчиках среди белья и одежды. Откуда ему было знать, что «отмывая» его, отмывается и она. Быть грязной — удовольствие малоприятное. Но, в конце концов, Аньес сама его выбрала. Не потому что он был нужен ей в достижении цели. Не потому что требовал ее тела в плату за помощь. А потому что она нуждалась хоть в ком-нибудь, чтобы продлить иллюзию собственной свободы, которой давно уже не было.
Эти отношения были тем более странными, что оба понимали — долго такое не протянется.
Ей надоест.
Ему надоест.
И без того заигрались до самого начала зимы, когда у строителей замирала работа, и временные решения переставали действовать.
Репортажи мадам де Брольи к тому времени начинали печатать, пусть не на первых полосах, но все же. Того, что она попросту хороший фотограф, никак не отнять. Но и ее владение словом оставляло далеко позади многих, с кем в ту пору ей доводилось сотрудничать в «Moi, partout». Ее сторонились. Делали вид, что не замечают. Слишком хорошо знали ее историю. Все никак не могли забыть. Не давали себе труда забыть. Быть может, если бы у них с матерью отняли все состояние, было бы проще. Или проще было бы отдать жизнь, чтобы вымолить прощение за грехи, которых не совершала?
На ферме не хватало рук. Их дом обходили стороной, оставались лишь старые работники, которых не пришибло войной. Молодые, здоровые, сильные заглянуть могли лишь от безысходности. Но не бывает безысходности у молодости и силы. Ладно, пусть теперь зима, но если и следующий год пройдет так же, то они могут потерять даже Тур-тан.
Впрочем, ее снимки и верно нравились Жоржу, который садистски резал тексты статей, лишь бы загнать «эту выскочку де Брольи» в угол. Не взять ее на работу вовсе он не мог, потому что тенью над ним навис Леру, имевший сейчас слишком много влияния. Зато от души издевался, не давая Аньес и десятой части той работы, какую она могла бы выполнять. Приходилось писать о чем-то будничном, неинтересном, совсем как при немцах, когда ее главной задачей было не соваться куда не следует, чтобы не навредить своей репутации еще больше, чем уже сделано.
Подписывалась она теперь аббревиатурой «А.Б.»
И легкомысленно порхала по издательству, пуская пыль в глаза роскошью, от которой остались одни ошметки, и веселясь от того, как смолкают разговоры вокруг в те мгновения, когда она входит.
Гастон был ее любовником, об этом не знал ленивый.
Лионец был ее тайной, которую никому не полагалось знать.
Из семи дней недели один найти для человека, которого выбрала сама, Аньес пока еще могла. Он не нравился ей, но Гастон Леру нравился еще меньше. В постели она совсем ничего не испытывала ни с одним из них. Собственно, ни с кем не испытывала уже много лет. Иногда ей казалось, что нечто важное, что отвечает за чувства, в ней сломило вдовство. Удовольствия больше не было. Даже волнения — не было. Но что-то, чего она сама не ведала, продолжало манить ее в этом Лионце, который иногда приходил к ней в квартиру. Она нашла его как черного бродячего пса. Приманила. Держала рядом. И не понимала, на кой черт все это делает.
В том, что он никакой не пес, ей довелось убедиться совсем неожиданно и неприятно для себя. Но пришлось проглотить и это.
[1] День памяти (День памяти павших, День разоружения, День победы в Первой мировой войне) — национальный праздник во Франции и Бельгии, увековечивающий заключенное между Германией и Антантой перемирие близ местечка Компьень 11 ноября 1918 года.
Однажды вечером, в самом начале зимы, за окном непроглядно густо пошел снег, а Гастон приехал к ней сразу после работы с букетом кроваво-алых роз. Он угадал с цветом. На ней было такое же кроваво-алое платье и высокие шелковые белоснежные перчатки. Она зарылась носом в бутон. Растянула в улыбке губы, накрашенные помадой того же оттенка, и воркующим голоском, какого не потерпел бы ее Лионец, поблагодарила своего Леру.
Они собирались в Оперу, слушать концерт симфонической музыки. Последнее время она редко выбиралась в театр. Не одной же туда ходить! Ее мучило одиночество, хотя она считала, что всегда найдет чем себя занять. Ее мучила скука! Немыслимая скука — быть лишенной света, тогда как привыкла жить его частью. Иметь же любовником человека вроде Гастона — в чем-то определенно удача. Можно хотя бы показываться в обществе.
В высшем, среди интеллигенции и местных аристократов ее еще как-то терпели. Во всяком случае, помалкивали, раз уж в круг, где каждый червяк был ей знаком до самого нутра, ее заново вводил этот парижский выскочка, которого игнорировать не представлялось возможным.
Таким был и этот вечер выхода в Оперу. Аньес улыбалась, пила перед началом крепкий коньяк наравне с Гастоном, традиционно шокируя окружающих. И почти не пьянела, в отличие от своего спутника, бойко участвуя в беседе, в которой ей никто не мог отказать. Пользовалась случаем. Заново покоряла. Ей только дверцу приоткрой, позволь ножку на порог поставить — уж она-то ринется в комнату и займет свое место.
А потом Аньес слушала Концерт для двух фортепиано с оркестром Пуленка, находясь так близко от сцены, что видела одного из пианистов четко, до самой мелкой черты лица, освещенного ярким светом. Он был красив какой-то особой, недоступной большинству серых и одинаковых людей на земле яркой, породистой красотой. Странно знакомой ей красотой, которой она никак не могла разгадать — откуда знает? Где видела? Черноволос, смугл, подтянут, сосредоточен. О-ду-хот-во-рен. И играл как бог. Гораздо, гораздо лучше того, второго, с другого конца двух сдвинутых инструментов.
Да, он замечательно играл, будто бы не музыка владела им, а он всей музыкой на земле, и она подчинялась ему. Аньес сжала в ладошках сумочку, лежавшую у нее на коленях и вдруг вспомнила. Бибоп. «Chez Bernabé». Оркестр на сцене потрепанного жизнью и посетителями кабака, где давали живые концерты, а она отдала себя Гастону.
«Надо же», — медленно прошептала себе под нос Аньес, снова и снова вглядываясь в диковинного пианиста. И говорил в ней не иначе коньяк — иначе эта реплика осталась бы мысленной, и Леру не придвинул бы свои горячие губы к ее уху с жемчужной сережкой, почти касаясь его:
«Ты что-то сказала, моя дорогая?»
«Нет… Да… у тебя была программка?»
Программка у Гастона была.
Пианистов — двое.
Серж Эскриб.
Этьен Леблан.
Аньес резко подняла глаза. Как зовут тебя, музыкант?
Его имя определить оказалось несложно. После концерта она всего лишь подошла с этой самой программкой и попросила его подписать. Он это сделал охотно, а у нее в руках осталась пестрая книжица Оперного театра Ренна на память о нынешнем вечере, в которой крупным росчерком собственноручно запечатлено: С. Эскриб.