Душа снаружи (СИ)
«Наш народ» − это Вирры. Если вкратце − не плебеи. Последние потомки не плебеев, чудом выживающие в этом грязном плебейском мире. Надежно укрытые от грязи и порока в своем тихом городке на краю страны. Двенадцать королей и королев − двенадцать постных лиц, увенчанных регалиями, обязательное украшение каждой гостиной.
С каждого портрета смотрят до боли знакомые глаза. Мои и материны. Из-под каждого царственного головного убора выбивались столь же опостылевшие желтые кудри. Тоже мои и материны. Точно живущие своей жизнью, растущие как сорняки. Впрочем, женщин эта грива скорее украшала, делая их похожих на древних богинь-воительниц. Меня же постоянно заставляли отстригать быстро отрастающие пряди, так что я походил на печального вида одуванчик. Когда же их, наконец, оставили в покое, они зажили в свое удовольствие, обратившись непроходимыми зарослями, завязываясь немыслимыми узлами.
Все в Виррах так или иначе были связаны с королевской семьей. Ничем в Виррах люди так не кичились, как своим происхождением. Ничто не вызывало такого воодушевления, как обсуждение семейных древ и перечисление своих почтенных родственников. Наша фамилия была особенно древней и уважаемой. Линия по матери пролегала где-то совсем рядом с королевской семьей. Предки же моего отца были военными − шесть генералов с внушительными подбородками, шесть портретов в гостиной как раз под портретами двенадцати королей.
Я ничего не взял от этих генералов, кроме того, что жизнь моя походила на поле боя, где я вновь и вновь терпел поражение. Но мне не досталось ни квадратного подбородка, ни широченных плеч, ни стати. Я полностью пошел в родню матери и больше всего напоминал портрет инфанты Эстервии Эйллан, который украшал каждую школьную хрестоматию − принцесса была известным книгочеем, пока не пропала без вести.
Кажется, именно сходство с принцессой, которое перестало казаться всем милым, когда мне минуло семь, начисто отвратило от меня этого сурового генерала. Хотя я помню его этакой проекцией собственного портрета − такое же неподвижное безразличное лицо. Руки либо прижаты к бокам, когда он ходит по кабинету, чеканя шаг, либо одна рука лежит на столе − сжатый массивный кулак, точно знак угрозы, а вторая сжимает перьевую ручку с золотым набалдашником, выводит крошечные квадратные буквы − будто напечатанные.
Отца я боялся просто панически, хоть наше взаимодействие и сводилось к минимуму. До наступления школьного возраста я был для него чем-то вроде докучливого предмета, что болтался под ногами. Вечно норовящего расположиться со своими играми под дверями его кабинета. Слух у отца был острый, малейший шум его раздражал. То и дело он распахивал дверь, заставляя мое сердце замирать, и приказывал кому-нибудь из слуг убрать ребенка.
К слову, он никогда не обращался именно ко мне, никогда не велел мне убираться самолично. Думаю, несмотря на мой страх, мне безотчетно хотелось внимания, потому что я вновь и вновь приходил играть именно к его кабинету. Даже выбирал часы, когда слуги были заняты в другой части дома, и отец не мог до них докричаться. Еще и выбирал игрушки пошумнее, вроде железной дороги. Тогда он, сверкая глазами, самолично доставлял меня в мою комнату и закрывал на ключ.
В меня словно вселялся бес, я вопил, точно меня убивают, пытался выкрутиться из железной хватки, молотил кулаками и пытался лягнуть отца ногой. При этом мне казалось, что он вот-вот рассвирепеет и, в свою очередь, врежет мне как следует. Но нет, он закрывал проблему на ключ и уходил. Во время его отсутствия я изрисовывал закрытую дверь кабинета мелками, просовывал под нее нарезанную бумагу и прочий мусор. По возвращении отца я прятался в каком-то затаенном уголке, с замирающим сердцем слушал, как он орет на слуг, не уследивших за мной, и представлял в каком-то сладостном ожидании, что он непременно найдет меня и просто уничтожит. Но он лишь вновь запирался в своем кабинете.
Когда я стал старше и принялся активно, как сейчас говорят, искать себя, к нашему общению добавилось долгое стояние у него в кабинете под монотонные нотации. Я стоял навытяжку, а он ходил вокруг, зловеще роняя слова своим монотонным голосом. Никогда в жизни мне не было так страшно. Мне казалось, вот-вот он перейдет эту грань. Впечатает меня в стену. Изобьет до полусмерти. Но он только брезгливо протягивал руку за очередной уликой − сигаретой, косяком, серьгой из рыболовного крючка, которым я проткнул себе ухо, подражая певцу, которого увидел в журнале, пресловутый журнал, где с обложки скалились лохматые рок-звезды, швырял улику в камин и велел мне убираться.
Мне хотелось закричать, как в детстве, броситься на него с кулаками, довести его, заставить перейти грань. Сделать что угодно, лишь бы стереть эту равнодушно-презрительную гримасу с его лица. Но страх парализовывал меня. Я не мог в открытую что-то заявить ему, лишь продолжал чудить, изобретая все новые способы «поиска себя». Но добился лишь того, что припадки матери стали чаще.
Был еще бесконечный сонм тетушек и дядюшек, бессменно занимающий комнаты в гостевом крыле поместья. Царство париков, вставных челюстей и прогрессирующей старческой деменции. Хор, всегда готовый подпеть матери в ее трагических номерах. Три кузины-погодки, похожие как близнецы, ненавидящие меня за то, что «генеральская» челюсть досталась каждой из них, но не мне.
Что говорить. Родни у нас было много.
Были и слуги, в противовес родне очень любившие меня, чем я постоянно пользовался. Они тайком приносили мне лакомства с кухни. Когда я был ребенком, они все норовили невзначай провести рукой по моим волосам, старались как-то развеселить. Многого они не могли себе позволить − родители держали их в страхе, но я жадно ловил эти крохи внимания. Убегал к ним, когда только мог. Даже понимая, что это может стоить им работы. Внимания мне было всегда мало, неважно какого, неважно от кого. Я одновременно и боялся, и жаждал быть пойманным на каком-то из проступков.
Что говорить. Мы были из Вирр. Все эти древние семейства и дома сплошь кишели безумцами, и я не был исключением.
Когда я сказал, что уезжаю, мать привычно откинулась на кушетке. В этот раз ее спектакль был особенно убедителен. Я знал, что это очередная манипуляция, но сердце сжалось, кто-то словно провел по нему когтями. Я попытался что-то объяснить, но голос не слушался. Пришлось опустить глаза в пол и сделать не один вдох, чтобы собраться. Мне нужно было произнести эти слова, иначе бы меня просто разорвало, разметало по окрестностям. Вместе с нашим домом и всеми в нем находящимися. Это не метафора, к сожалению. Если я и не был безумен, то тот, другой Эсси, являлся именно таковым.
− Ты хочешь свести меня в могилу… Зачем ты все это делаешь со мной? Взгляни же на меня, посмотри, что ты сделал со своей матерью!
Я привычно опустился у изголовья. Глаза ее бегали под веками, тонкие пальцы были прижаты к вискам.
− Ты в порядке, − услышал я вдруг чужой голос. И с удивлением понял, что он принадлежит мне.
Глаза ее изумленно распахнулись. Я уже очень давно даже и не пытался спорить с ней.
Я понял, что сейчас будет кульминация, и поспешил опередить ее.
− Ты всегда была в порядке! Всегда! Но тебе… Тебе нравилось заставлять меня думать, что это не так! Нравилось, что я стелюсь перед тобой, стараясь угодить…
Все это я на самом деле говорил сбивчиво и торопливо, размахивая руками, путая слова, то и дело сбиваясь на крик. Кажется, я наговорил много.
Смертельно больная женщина вскочила с кушетки, точно в пятки у нее были вделаны пружины. Ее лицо вдруг оказалось совсем рядом с моим. Зрачки расширены, так что синие глаза казались черными. На секунду у меня мелькнула мысль о подлинном, не наигранном безумии.
Удар у смертельно больной женщины тоже был неслабым. И пока я стоял, переживая новый опыт, ведь до откровенного рукоприкладства у нас еще не доходило, дивясь этим эмоциям, силе, с которой ее хрупкая рука влепила мне по щеке, мать перешла в наступление. Нет, все, что она говорила, я уже слышал, некоторые фразы уже успел даже выучить наизусть. Но никогда я еще не слышал оды кошмарному неблагодарному матереубийце вот так.