Каждые сто лет. Роман с дневником
Не могу больше ничего сегодня писать. Ксеничка, помоги, расскажи о том, что было сто лет назад…
Болтава
Полтава, ноябрь 1894 г.В первый раз я услышала, что мы уезжаем, во время обеда. Было светло и солнечно, в столовой шёл общий возбуждённый разговор. Отец был весел, а мама хмурилась. Родители последовали чьему-то совету перебраться в Полтаву – город, утопающий в садах, со здоровым чистым воздухом и дешёвой жизнью. У отца были сбережения, которых хватило бы на покупку небольшого деревянного дома. Он мечтал разбить около дома плодовый сад и найти в этом деле новую работу и отдых.
Весть об отъезде меня не слишком поразила, я была всё же ещё слишком мала. Меня заинтересовало лишь слово Полтава, которое мне послышалось как «Болтава». Я сейчас же сопоставила это слово со словом болтать и сказала какую-то чепуху о том, что в Болтаве, наверное, живут одни только болтуны. Все стали смеяться, и это мне очень польстило.
По какой-то причине отъезд наш задержался, мы выехали только в середине сентября. Сборы начались как-то вдруг и шли с лихорадочной поспешностью: надо было освободить квартиру для нового директора училища. Отец выехал в Полтаву, чтобы нанять квартиру, а укладывали вещи мама и Геня. Наша квартира преобразилась. Сперва исчезли занавеси и портьеры, потом – картины и зеркала. Гостиная и столовая опустели, зал превратился в складочное место, теперь там стояли незнакомые большие шкафы – обитатели глубинных комнат. Они стояли с раскрытыми дверцами, и в них укладывали тюки, подушки, другие мягкие вещи. Стулья соединялись попарно, в них тоже что-то накладывали, а потом зашивали в рогожу. Вороха бумаги и стружек валялись на полу…
В груде ещё не уложенных вещей лежала длинная коробка, оклеенная по краям узкой голубой полоской. Любопытство моё разгорелось, но тут вошла мама, сказав: «Ничего на столе не трогай».
Соблазн был слишком велик. Лишь только я осталась одна в зале, как тут же подошла к столу и приоткрыла верх коробки. Там лежала чудесная белокурая кукла в чулочках и туфельках, такая не похожая на моих ободранных «детей». Раздались мамины шаги, я поспешила закрыть коробку и отошла в сторону, сделав вид, что занимаюсь чем-то другим. Мама подозрительно взглянула на меня, потом взяла коробку и унесла её. Это был мой первый сознательный грех. Я поняла, что не послушалась и обманула маму и что эта кукла, предназначенная на мой день рождения, не принесёт никакой радости.
Дорогу я толком не запомнила, да и поездка по железной дороге не была для меня новостью. В Кременчуге мы сели на пароход, переправились через Днепр. Погода была холодной, шёл мелкий дождь. Я сидела с мамой в каюте и глядела в круглое окошечко, из которого была видна свинцовая, волнующаяся поверхность реки. Круглые иллюминаторы меня удивили и напугали, вода через них казалась чересчур близкой и страшной, но ехавшие с нами дамы разговаривали со мной очень ласково, это меня отвлекло и утешило.
Так завершилась первая – польская – глава моей жизни.
Похороны
Свердловск, май 1982 г.Когда я пишу о чём-то тяжёлом, становится немного легче. Кажется, что горе утекает в слова, как в трубу, но потом всё опять возвращается.
Четыре дня прошло, как мы похоронили Ольгу.
До этого я лишь раз была на похоронах, в Орске, хоронили старенькую бабушкину знакомую. Я тогда старалась плакать вместе с мамой, но мне не было грустно. Сейчас всё совсем по-другому.
Все собрались у Ольгиного подъезда в одиннадцать часов утра. Мама принесла большой букет сирени, а Люся Иманова отломала у яблони цветущую ветку, хотя Ольге бы такое не понравилось. У меня в горле что-то застряло с того самого дня, как я узнала про Ольгу. Я не могла ни проглотить это, ни выплюнуть. Мама сказала, что это моё горе и что потом оно постепенно будет таять и однажды исчезнет, а останется только светлая грусть.
Я не плакала, хотя все остальные девочки сильно ревели. Варя рыдала так, как будто они с Ольгой были лучшие подруги, а ведь они виделись только в школе. Моя мама тоже плакала. Ольгину мать вывели из подъезда под руки, сама она идти не могла. Это красивая женщина с густыми чёрными волосами, но теперь она была совсем седая и очень уставшая.
Гроб стоял у подъезда, и там лежала совсем незнакомая девушка. Я никогда не узнала бы в ней мою весёлую, красивую подругу. Девушка была в белом платье и с белой ленточкой на голове, а в жизни Ольга никаких лент не носила, тем более белых платьев.
– Как невеста, – причитали бабушки из первого корпуса. – Как будто спит…
– Говорят, он после смерти над ней глумился, – сказал кто-то за моей спиной, но, когда я обернулась, там уже никого не было.
Сиренью пахло так, что у меня заболело в левом виске. Я подумала, что слова «сирень» и «смерть» состоят из одинакового количества букв, начинаются и заканчиваются на одинаковые буквы. Когда думаешь про такие вещи, это чуть-чуть успокаивает. Это как счёт – если страшно или больно, надо обязательно считать от одного и до ста. А потом – обратно.
На кладбище мы добирались в автобусах – они заехали прямо во двор. Ольгин отец – главный инженер на заводе, поэтому автобусы были с предприятия. А из суда, где работает её мать, прислали несколько венков с чёрными лентами, как у моряков на бескозырках, и с такими же точно золотыми буквами… Я в автобусе села вначале вместе с мамой и девочками, а потом перешла в самый конец, к Димке и мальчикам из Ольгиного класса. Они говорили довольно тихо, но я их хорошо слышала, у меня развит дополнительный, как я его называю, слух. Я слышу даже больше, чем нужно.
Мальчики рассказывали Димке, как нашли Ольгу. Она поехала в тот день в парк Маяковского (прямо как мы с Таракановой!) – должна была встретиться с какой-то подругой не из школы, но та почему-то не пришла. Нашли Ольгу в той части парка, где он уже переходит в лес. На шее затянуты рукава кофточки, лицо испачкано чем-то чёрным, но не землёй, а как бывает, если тронешь свежую газету…
На кладбище народу стало ещё больше. Земля, которую раскопали под могилу, была совсем даже не чёрная, как я себе представляла, а бледно-жёлтая. Ольгина мама долго не разрешала закрывать гроб и плакала так, что у меня в носу щипало, как в бассейне, когда вдохнёшь хлорированной воды. Но я не плакала, и мне было стыдно, что я никак не проявляю своё горе, крепко засевшее в горле. Потом гроб опустили в могилу, и мы все бросали туда комочки земли. Они разбивались о крышку гроба.
На поминки мы не поехали, вернулись домой на 41-м автобусе. Димка сразу куда-то ушёл, и я сидела одна, пока не стемнело. Выглянула во двор, где невыносимо пахло сиренью, и увидела чёрное Ольгино окно.
И тогда уже заплакала.
Дом Пащенко
Полтава, декабрь 1894 г.Мой первый день рождения в Полтаве отмечали не так, как было заведено в Польше. Не было традиционного столика с подарками, вообще никакого праздника не получилось. Утром 19 октября меня поздравили и вручили ту роскошную куклу, которую я мельком подсмотрела в Ловиче при укладке. Я была рада, но к этой радости примешивалось неприятное чувство: родители думали, что сделали мне сюрприз, а я знала о нём, но никому не сказала. Поступила нечестно.
Через неделю был день рождения Гени, ей исполнилось шестнадцать – церковное совершеннолетие, большой праздник. Если бы Геничка оставалась директорской дочкой, день её рождения отмечали бы с большою помпой, отец дал бы бал. Сестра получила бы прекрасные подарки, стала бы центром внимания многочисленных гостей. Она так предвкушала радости этого дня, но увы! Отставной директор в чужом городе, в квартире, загромождённой нераспакованными вещами, мог лишь вручить ей купленный ещё в Ловиче золотой браслет…
Только глубокой осенью мы наконец переехали на новую квартиру в доме Пащенко на Ново-Полтавской улице. Меня закрыли в пустой комнате с моей куклой, чтобы я не простудилась от открытых дверей. Было невыносимо скучно. В комнате стоял лишь один стул, а на полу лежало несколько бьющихся вещей, которые следовало аккуратно обходить стороной и не трогать. Мама заглянула на минутку, поставила на стул блюдце с какой-то едой и опять заперла дверь.