Николай Гумилев глазами сына
Таким счастливым «бретером» и увидело его большинство критиков. Недавно попалась мне на глаза написанная перед самой революцией статья весьма осведомленного В. М. Жирмунского о поэтах, преодолевших символизм {28}. Вот как он характеризует гиперборейца Гумилева: «Уже в ранних стихах поэта можно увидеть черты, которые сделали его вождем и теоретиком нового направления. От других представителей поэзии „Гиперборея“ Гумилева отличает его активная, откровенная и простая мужественность, его напряженная душевная энергия, его темперамент». «Его стихи бедны эмоциональным и музыкальным содержанием, он редко говорит о переживаниях интимных и личных: как большинство поэтов „Гиперборея“, он избегает лирики любви и природы, слишком индивидуальных признаний и слишком тяжелого самоуглубления. Для выражения своего настроения — объективный мир зрительных образов, напряженных и ярких, он вводит в свои стихи повествовательный элемент и придает им характер полуэпический — „балладную“ форму. Искание образов и форм, по своей силе и яркости соответствующих его мироощущению, влечет Гумилева к изображению экзотических стран, где в красочных и пестрых видениях он находит зрительное, объективное воплощение своей грезы. Муза Гумилева — это „Муза дальних странствий“:
Я сегодня опять услышалКак тяжелый якорь ползет,И я видел, как в море вышелПятипалубный пароход.Оттого и солнце дышит,А земля говорит, поет…Но действительно до конца, — продолжает Жирмунский, — муза Гумилева нашла себя в „военных“ стихах. Эти стрелы в „Колчане“ — самые острые. Здесь прямая, простая и напряженная мужественность поэта создала себе самое достойное и подходящее выражение. Война как серьезное, строгое и святое дело, в котором вся сила отдельной души, вся ценность напряженной человеческой воли открывается перед лицом смерти. Глубоко религиозное чувство сопутствует поэту при исполнении воинского долга»:
И воистину светло и святоДело величавое войны,Серафимы ясны и крылатыЗа плечами воинов видны…Четвертью века позже Гумилева окончательно героизировал Вячеслав Завалишин, написавший вступление к собранию его стихотворений, изданных (надо сказать, весьма небрежно) в Регенсбурге. Он замечает: «Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии»:
Я конквистадор в панцире железном,Я весело преследую звезду,Я прохожу по пропастям и безднамИ отдыхаю в радостном саду…Эта характеристика неверна, если только не поверить поэту на слово, если вдуматься в скрытый смысл его строф (может быть, до конца и не сознанный им самим). Многие хоть и звучат на первый слух, как мажорные фанфары, но когда внимательнее их перечтешь, прикровенный смысл их кажется безнадежно печальным.
Таковы, в особенности, наиболее зрелые стихи Гумилева, которых не знал Жирмунский, когда писал свою статью о «преодолевших символизм»: стихи сборников «К Синей звезде» и «Огненный столп». Тут никак уж не скажешь, что Гумилев «избегает лирики любви», «слишком индивидуальных признаний и слишком тяжелого самоуглубления». В этих стихах он предстает нам не как конквистадор и Дон Жуан, а как поэт, замученный своей любовью-музой. Можно сказать, что в последние годы Гумилев только и писал о неутоленной и неутолимой жажде любви: почти все стихотворения приводят к одному и тому же «духовному тупику» — к страшной тайне сердца, к призраку девственной прелести, которому в этом мире воплотиться не суждено. Пусть темпераментный поэт продолжает «рваться в бой» с жизнью и смертью, — он раз и навсегда неизлечимо болен.
Стихи «К Синей звезде» отчасти биографичны. Поэт рассказывает свою несчастливую любовь в Париже 1917 года, когда он, отвоевав на русском фронте, гусарским корнетом был командирован на салоникский фронт и попал в Париж (в распоряжение генерала Занкевича). Тут и приключилась с ним любовь, явившаяся косвенно причиной его смерти (Гумилев не вернулся бы, вероятно, в Россию весной 18-го года, если бы девушка, которой он сделал предложение в Париже, ответила ему согласием).
Целую книжку стихов посвятил он этой «любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны». «Синей звездой» зовет он ее, «девушку с огромными глазами, девушку с искусными речами», Елену, жившую в Париже, в тупике «близ улицы Деками», «милую девочку», с которой ему «нестерпимо больно». Он признается в страсти «без меры», в страсти, пропевшей «песней лебединой», что «печальней смерти и пьяней вина»; он называет себя «рабом истомленным» перед ее «мучительной, чудесной, неотвратимой красотой». И не о земном блаженстве грезит он, воспевая ту, которая стала его «безумием» или «дивной мудростью», а о преображенном, вечном союзе, соединяющем и землю, и ад, и Божьи небеса:
Если бы могла явиться мнеМолнией слепительной Господней,И отныне я горю в огне,Вставшем до небес из преисподней…Не отсюда ли впоследствии название сборника — «Огненный столп», где лирика любви приобретает некий эзотерический смысл?
Но все же не будем преувеличивать значения «несчастной» парижской страсти Гумилева. Стихи «К Синей звезде», несомненно, искренни и отражают подлинную муку. Однако они остаются «стихами поэта», и неосторожно было бы их приравнивать к трагической исповеди. Гумилев был влюбчив до крайности. К тому же привык «побеждать»… Любовная неудача больно ущемила его самолюбие. Как поэт, как литератор прежде всего, он не мог не воспользоваться этим горьким опытом, чтобы подстегнуть вдохновение и выразить в гиперболических признаниях не только свое горе, но горе всех любивших неразделенной любовью.
С художественной точки зрения стихи «К Синей звезде» не всегда безупречны; неудавшихся строк много. Но в каждом есть такие, что останутся в русской лирике, — их находишь, как драгоценные жемчужины в морских раковинах…
Все ли почитатели Гумилева прочли внимательно одно из последних его стихотворений (вошло в «Огненный столп»), названное поэтом «Дева-птица»? Нет сомнения: это все та же райская птица, что среди строф к «Синей звезде» появилась «из глубины осиянной». Но тут родина ее названа определеннее — долы баснословной Броселианы (т. е. баснословной страны из «Романов круглого стола», точнее — Броселианды), где волшебствовал Мерлин, сын лесной непорочной девы и самого диавола [17].
Чтобы отнестись так или иначе к моему пониманию Гумилева-лирика, необходимо задуматься именно над этими стихами. Сам я прочел их как следует лишь в последние годы, долго после того, как они проникли в эмиграцию (вместе с приблизительно тогда же написанным и сразу прославленным «Заблудившимся трамваем»).
Напомню их:
Пастух веселыйПоутру раноВывел коров в тернистые долыБроселианы.Паслись коровы,И песню своих веселийНа тростниковойИграл он свирели.И вдруг за ветвямиПослышался голос, как будто не птичий,Он видит птицу, как пламя,С головкой милой, девичьей.Прерывно пенье,Так плачет во сне младенец,В черных глазах томленье,Как у восточных пленниц.Пастух дивитсяИ смотрит зорко:Такая красивая птица,А смотрит горько.Ее ответуОн внемлет, смущенный:— Мне подобных нетуНа земле зеленой,— Хоть мальчик-птица,Исполненный дивных желаний,И должен родитьсяВ Броселиане.— Но злаяСудьба нам не даст наслажденья.Подумай, пастух, должна яУмереть до его рожденья.— И вот мне не любыНи солнце, ни месяц высокий,Никому не нужны мои губыИ бледные щеки.— Но всего мне жальче,Хоть и всего дороже,Что птица-мальчикБудет печальным тоже.— Он станет порхать по лугу,Садиться на вязы этиИ звать подругу,Которой уж нет на свете.Пастух, ты, наверно, грубый.Ну что ж, я терпеть умею,Подойди, поцелуй мои губыИ хрупкую шею.— Ты сам захочешь жениться,У тебя будут дети,И память о Деве-птицеДолетит до поздних столетий.Пастух вдыхает запахКожи, солнцем нагретой,Слышит, на птичьих лапахЗвенят золотые браслеты.Вот уж он в исступленьи,Что делает, сам не знает,Загорелые его колениКрасные перья попирают.Только раз застонала птица,Раз один застонала,И в груди ее сердце битьсяВдруг перестало.Она не воскреснет,Глаза помутнели,И грустные песниНад нею играет пастух на свирели.С вечерней прохладойВстают седые туманы,И гонит он стадоИз Броселианы.