Пойте, неупокоенные, пойте
– Ма? – сказал я.
– Что малышка?
– Спит.
Мама сглотнула, и это, казалось, доставило ей боль, поэтому я передал ей стакан воды.
– Садись, – сказала она, и я подвинул к кровати стул, радуясь, что она не спит.
Затем она достала откуда-то сбоку тонкую, широкую книгу и раскрыла ее на самых смущающих диаграммах, которые я только видел, на расслабленных пенисах и яичниках, похожих на карамболу, и начала рассказывать мне о человеческой анатомии и о сексе. Когда она заговорила о презервативах, мне хотелось залезть под ее кровать и там умереть. Мое лицо, шея и спина все еще горели огнем, когда она отложила книгу обратно к стене, к счастью, так, что мне ее больше не было видно.
– Посмотри на меня, – сказала она.
На ее лице после рака появились новые морщины, тянущиеся от носа до краев губ. Она улыбнулась половиной рта.
– Я смутила тебя, – сказала она.
Я кивнул. Стыд буквально душил меня.
– Ты становишься старше. Тебе нужно об этом знать. Когда-то я говорила об этом и с твоей мамой.
Она посмотрела мимо меня, на дверной проем за моей спиной, и я повернулся, ожидая увидеть там Па или Кайлу, шатающуюся и недовольную из-за слишком короткого дневного сна, но там был только свет из кухни, собиравшийся на полу перед дверью светящимся ковриком.
– Ис твоим дядей Гивеном тоже, и он, кстати, краснел еще пуще тебя.
Не может быть.
– Знаешь, твой па не умеет нормально рассказывать истории. Он рассказывает начало, но не конец. Или опускает что-то важное посередине. Или рассказывает начало, не объяснив, как все дошло до этого. Он всегда был таким.
Киваю.
– Мне приходилось собирать вместе все, что он мне рассказывал, чтобы понять общую картину. Собирать его рассказы, как пазлы. Когда мы только начали встречаться, было еще хуже. Я знала, что он несколько лет сидел в Парчмане. Знала, потому что слушала, когда не следовало бы. Мне было всего пять, когда его арестовали, но я слышала о драке в баре и потом о том, как он и его брат, Стэг, исчезли. Он пропал на многие годы, а когда вернулся, переехал в дом к своей маме, чтобы ухаживать за ней, нашел работу. Через несколько лет он начал приходить к нам, помогать моим папе с мамой с мелкими делами по дому. Делал то, делал се – много сделал, прежде чем даже представиться мне. Мне было тогда девятнадцать, а ему – двадцать девять. Однажды мы с ним сидели на крыльце моих мамы и папы и услышали, как Стэг где-то вдали идет по дороге и поет, и Ривер сказал: Есть вещи, которые движут человеком. Как течение воды внутри. Такие, с которыми ничего не поделаешь. Чем старше я становился, тем больше понимал, что это правда. То, что внутри Стэга, похоже на воду такую черную и глубокую, что не видно дна. Стэг вдруг засмеялся. Но тогда Па сказал: Парчман научил меня тому же, Филомена. Несколько дней спустя я поняла, что он пытался сказать, что вырасти – значит научиться плыть по этому течению: понимать, когда держаться покрепче, когда бросить якорь, а когда позволить потоку унести тебя. И это касается всего – простых вещей, таких как секс, или сложных, как любовь, или ситуаций, когда ты попадаешь в тюрьму с братом, думая, что сможешь его защитить.
Вентилятор жужжал.
– Ты понимаешь, о чем я, Джоджо?
– Да, Ма, – сказал я.
Не понимал, конечно. Ма отпустила меня, и я отправился во двор, к Па, который кормил свиней.
– Расскажешь еще раз? – попросил я его. – О том, что случилось, Па? Когда ты попал в тюрьму?
И он остановился и рассказал мне свою историю.
Тот двенадцатилетний мальчик, о котором я рассказывал, Ричи. Его отправили на длинную борозду. С восхода солнца и до заката мы работали там, на полях, пахали и собирали, сажали и пололи. Человека можно довести до такого состояния, что он уже не может думать. Только чувствовать. Чувствовать, что хочет остановиться. Ощущать жжение в желудке и понимать, что хочет есть. Ощущать, что голова словно набита хлопком, и понимать, что хочет спать. Ощущать, как горло сжимается, и огонь растекается по рукам и ногам, а сердце колотится в груди, и понимать, что хочет сбежать. Но бежать было некуда. Мы были преступниками под прицелом тех проклятых доверенных стрелков. Из той долгой вахты состоял весь наш мир там. Люди работали в поле, то тут, то там, доверенные стрелки ходили по краю, возница на своем муле, голос издалека кричал под полуденным солнцем, пел раскатисто рабочую песню, словно рыболовную сеть бросал. Мы были зверями, брыкавшимися в капкане. Однажды моя бабушка рассказала мне историю о своей прабабке. Та пересекла океан, была похищена и продана. Сказала, что ее прабабка рассказывала, что они в деревне жили страхом. Что еда у них во рту превращалась из-за него в песок. Что все знали о смертельном марше к побережью, что пробились новости о кораблях и о том, как на них сажали мужчин и женщин. Некоторые слышали, что тех, кто отплыл туда, далеко, ждала еще менее завидная доля. Казалось, когда корабль уходил за горизонт, он будто постепенно тонул в воде. Она говорила, что они никогда не выходили на улицу ночью и даже днем старались держаться тени своих домов. Но за ней все равно пришли. Похитили ее из дома среди бела дня. Привезли сюда, и она узнала, что те корабли не уходили на дно под командой белых призраков. Узнала, что на тех кораблях происходили жуткие вещи, пока они не прибывали в порт. Узнала, как кожа подстраивается под оковы. Как рот привыкает к дулу ствола. Как людей превращали в животных под ярким, горячим небом, тем же самым, под которым жила ее семья, где-то далеко в другом мире. Я понимал, что это значит – быть превращенным в животное. До тех пор, пока тот мальчик не вышел на длинную борозду и я снова не начал думать. Беспокоиться о нем. Наблюдать краем глаза, как он плелся сзади, будто муравей, потерявший дорогу.
Не проходит и часа, как я понимаю, что рубашка в сыром автомобиле суше уже не станет, и замечаю его. Маленький мешочек, такой маленький, что два таких могут поместиться на ладони, спрятанный среди моей кучи одежды. Как капля крови размером с булавку в центре яичного желтка: жизнь, которая так и не стала жизнью. Мешочек гладкий и теплый, приятный на ощупь. Сделан, похоже, из кожи и стянут кожаной тесьмой. Я оглядываюсь. Мисти дремлет на переднем сиденье; ее голова кренится вперед, она подымает ее, только чтобы снова уронить вперед. Леони держит руль обеими руками, пальцами выбивая ритм песни на радио; играет кантри, которое я терпеть не могу. Мы едем уже больше двух часов, так что “Черную станцию” с побережья приемник уже час как не ловил. Леони приглаживает волосы на затылке одной рукой, как будто может заставить их лежать смирно, а затем снова принимается настукивать. Я сгибаюсь пополам, поворачиваюсь к двери, закрываясь от взгляда. Тяну тесемку на мешочке. Узел подается, и я распускаю его.
Внутри оказывается белое перо, меньше моего мизинца, белое с голубым и местами черным. Еще нечто, что кажется мне сперва маленьким белым кусочком конфеты, но при ближайшем рассмотрении это оказывается зуб какого-то животного, с черными бороздами, острый, как клык. Какому бы животному он ни принадлежал, оно явно знало кровь, знало, как рвать узловатые мышцы. Потом я нахожу маленький серый речной камень, маленький идеальный купол. Я ворошу указательным пальцем во тьме мешочка, ища что-то еще, и вытаскиваю лист бумаги, скрученный до толщины ногтя. На нем написано наклонными, рваными буквами, синими чернилами: Храни близко.
Почерк то ли Па, то ли Ма. Я точно знаю, потому что видел его всю свою жизнь на католических настенных календарях, на внутренней стороне кухонного шкафчика рядом с холодильником, где они держат список важных имен и телефонных номеров, начиная с Леони. На объяснительных и в дневнике, когда Леони была слишком занята или отсутствовала, чтобы подписать его. А поскольку Ма уже несколько недель не встает с кровати и не может держать в руках ручку, я понимаю, что записку написал Па. Именно Па собрал перо, зуб и камень, именно Па сшил кожаный мешочек и говорит мне: Храни близко.