Бьющий на взлете (СИ)
В Прагу он действительно больше не вернулся, ибо зачем? Пражское кладбище какое-то.
Да, и ему, конечно, не нужно было причинять себе человеческое.
С нечеловеческим проще.
С этими мыслями — о нечеловеческом — и поднялся к себе в «Сан-Кассиано». Шел, задумавшись, потому удивился, приняв копошившегося у его двери человека за соседа, верно, ошибшегося номером. Или за слесаря. Удивление усилилось, когда, по мере приближения Грушецкого, чувак, возившийся с замком, аккуратно встал, кинул беглый взгляд на подходящего и чесанул по коридору, все увеличивая дистанцию — сдержанно так, не бегом, чтоб не палиться впрямую.
Грушецкий хмыкнул. Из арсенала лиц извлек то самое, которое «пся крев, просрали Польшу», вышел с лицом на стойку портье и сообщил без вступлений, что ежели отель проводит технические работы в системе безопасности, связанные с заменой ключей, то он желал бы видеть это не на своем номере в момент проживания в одном, на что получил в ответ:
— Какие технические работы, синьор Грушецки? С ключами все в порядке, мы меняли систему летом… у вас дверь номера не открылась?
Ах, вот как. Нет, она не открылась кому-то еще, кто очень хотел попасть внутрь. Нет, в номере ничего не пропало. Да и чему там пропадать-то, кроме него самого? Его тридцати литрам жизни? Так самое ценное у него всегда с собой.
Вот, похоже, повод поднять старый контакт. Контакт отозвался сразу, но заокеанским нецензурным рычанием. Секунд сорок Гонза просто пережидал:
— С утречком, Гризли… Я не ношу часов довольно давно. Неужели ты не рад меня слышать? Да… да… нет. Сам пошел. Ну, вот, другое дело. Пробей мне один контакт… да, его. Да, ты верно понял. Ну, потому что никто другой так явно не обещал мне проблем в репродуктивной жизни после нашей последней встречи. А я юноша уже пожилой, они мне дороги, как память о прекрасном мгновении молодости… Да, не об одном мгновении, ну что ты к словам-то цепляешься… короче, ты понял? Бывай, жду.
Потупил немного, глядя в пустой экран смартфона, прикидывая, чо кого. Вот вовремя он из Штатов свалил, право слово, чуял же, что пора — и свалил. Недавняя избирательная компания полуирландского полутрупа стоила-таки Грушецкому нервов, хотя и поразвлекся он знатно. По итогу его ернических, въедливых статей один из брутальных канзасских миллионеров прямо пообещал оторвать яйца наглому журналисту. Ну, ничего. Ему много что обещали оторвать за тридцать-то лет в профессии, да где они, те отрыватели… Если дверь приходили вскрывать именно от него, Гризли доклюется через федералов, у Гризли к канзасцу особый счет. Но надо было доложиться и по второй линии, хотя пока он не учуял ровно ничего по профилю. Строцци отозвался мгновенно:
— О, синьор Грушецки. Рад слышать. У вас так быстро уже ничего не произошло?
— Почти. У меня запрос к карабинеру, не к энтомологу, Луиджи. Тут мне пытались самым тупым, наглым образом вскрыть дверь номера…
— По нашей части?
— Нет, ничего такого. Или я не успел увидеть. Приходил человек. И это, не считая карманника вчера утром, но, я полагаю, карманник дело обычное.
— Необычно тут только повышенное внимание именно к вашей персоне, согласен.
— До меня мне нет дела, не беспокойтесь. Но я здесь не один.
Строцци понимающе помолчал буквально секунду:
— Принято.
Геройство в одиночку Грушецкий не уважал, особенно когда к тому не было прямой необходимости, геройство — почти всегда идиотизм с той или с другой стороны, разве что самоубиться можно красиво. А вот с егерями-«калабрийцами» играть — надо здоровье иметь. Кто бы им ни интересовался, пусть попробуют, а он поглядит.
Так, с этим всё. И пошел ужинать к своим — его ждали.
Он теперь всякий раз удивлялся, что его ждут.
За ужином смотрел на Аниелу. Понимал, что соскучился, и не замечал, как на него смотрит мать. Вообще влипал бездумно в паутину их взглядов, провисал на их ожиданиях, не пытался вырваться. Сейчас можно. Завтра никогда не наступит.
Пани наконец Зофья поставила пустой бокал на стол и не дождалась, покуда сын привычно наполнит его:
— Что-то случилось, Ян?
— А… что? Пока нет.
— Радует твой оптимизм…
Смотрел на Аниелу. Вспоминал, что сказал Луиджи — это успокаивало:
— Ну, тут такое. Вы действительно наиболее опасное существо из тех, кто в данный момент находится в городе. По этой части трудно что-то сказать, из иных видов дураков нет идти с вами на враждебный контакт, но жизнь подкидывает разные неожиданности, уж вы-то должны понимать…
— Строцци, я беспокоюсь не за себя.
— Понял вас, синьор Грушецки. Подумаю, что можно сделать.
На сей раз она смотрела так пристально, что поневоле взглянул на мать, оторвавшись от дочери:
— Мама… Анеля… я говорил ведь уже, повторюсь — внимательно смотрим на людей. Ни при каких обстоятельствах не пускаем в номер посторонних.
За них в обычной жизни он не волновался. Но вот сейчас его общество могло спровоцировать к ним ненужный интерес. Анелька подняла от смартфона серые, в мать, глаза:
— Пап… да, ты говорил. Нет, я не пускаю. Да, у тебя паранойя, пап….
Натали в Праге сама поднялась в номер в компании Элы, сама открыла той дверь.
А у него паранойя, да.
А еще они обменялись понимающими взглядами между собой и думают, что он не заметил.
Глава 14 Нимфа
Аниела была ошибкой в системе. Во второй раз женился он исключительно по ребенку. Нет, он, конечно, очень был счастлив, и всё такое, но через полгода жизни вокруг младенца внутренне взвыл и ненадолго свалил проветриться автостопом. Любовь его по классике прожила три года, но они остались в хороших отношениях — он мог, умел уломать на хорошие отношения постфактум любую… ладно, всех, кроме одной. Следующая женщина не приветствовала его общение с дочерью, но Гонза очень не любил, когда им управляли, и мнение драгоценной в данном случае проигнорировал. А девочка росла. Дочь выросла, и внезапно он ощутил, что нужен ей. Состоящая из пустяков, из цветов, из глупостей, из сиюминутных хотелок, из тщеславных желаний, она сделалась ровно то, что он предпочитал в женщинах — не потому ли и стала такой? Однако в дочери эти качества неизмеримо бесили. К половым партнершам и к близким женщинам у него оказались разные требования, какая неожиданность.
От ее пятнадцати до двадцати — те странные пять лет, когда он очень хотел умереть, а из живых женщин мог осмысленно разговаривать только с ней, вынужден был, потому что девочка выросла и честные слова мужчины о мужчинах, прямую инфу могла получить только от него. А ему за это доставалось право смотреть на нее. Большеглазая, легкая, мотылек. Он млел от изящества линий ее тела — не как мужчина, как ценитель. В ее глазах он отражался вечно молодым. Оказывается, это тоже работало: когда Анеля смотрела на него с восхищением, оно давало приход силы, пищу ктырю внутри него. Для мужчины, если он нормальный отец, дочь — это любовь, которая всегда с тобой. Не в том смысле, что тебя любят, а в том, что ты не перестаешь. Отчужденная часть твоей плоти. Даже если предмет твоей любви пуст и бессмыслен, хотя и прекрасен, ребенка отменить невозможно — в том случае, если ты нормальный отец. Гонза себя таковым, правду сказать, не считал — так, вытянул на троечку. Но что мог, то и вложил, нечего теперь говорить. Теперь оставалось только любить и поддерживать.
Какую-то любовь Гонза — какую смог — выучил именно на своей дочери. Тот еще был процесс. Can’t recommend, как потом говаривала сама Аниела. По результатам их тогдашнего общения она решила взрослой вовсе не иметь детей.
— Но почему?
— Потому что взрослые — абсолютное зло. А зло не должно размножаться.
А подростки, надо полагать, суть абсолютное благо.
Подросточек жег. Гонза прикуривал от горящих угольев, в которые местами превращалась его жизнь. Девочка становилась ему дорога — просто по вложенной эмоции, денег он не считал. Крайне забавно, раньше он всячески избегал женщин, склонных превращать его жизнь в руины, и нате, пожалуйста. Самое сложное было прикуривать от тех угольев невозмутимо — угол рта все равно дергался на самых пафосных моментах, ибо хотелось ржать. А ржать над подросточком женского пола, который — дочь… ну такое себе, опасно. На гормонах Анелю крушило в мясо, она рыдала и бранилась попеременно и по любому поводу, и он устроил так, чтоб рыдала в него — оно казалось безопасней. Потом переросла слезы и стала настолько выспренне-манерной и одновременно отрицающей все на свете, что Гонза держал фасон на лице до сведения скуловых мышц. Типа, он волнорез, о него разбиваются волны… волна отошла, конечно, и с ней снова стало можно разговаривать.