Нет, мы не ангелы… (СИ)
Стерев с башмака основную массу фекалий, Сергей зашагал к бараку, время от времени подволакивая ногу. Старика Полобухина опер обнаружил мирно сидящим возле барака на прогнившей скособоченной лавочке, облаченного несмотря на теплую погоду в потертую меховую кацавейку.
— Привет, дед! — Сергей присел рядом со стариком на лавку.
Викентий Поликарпович подслеповато прищурился, но милиционера не узнал.
— С кем имею честь? — дребезжащим голоском поинтересовался бывший архивариус, вглядываясь бесцветными от старости глазами в «незнакомца».
— Ты чего, Викентий Поликарпович, не узнал? — изумился Петраков. — Сергей я, Петраков.
— Сережа, — наконец признал «незнакомца» Полобухин. — Прости, совсем слепой стал, как крот. — Старик растянул в улыбке тонкие бескровные губы, затем запустил руку под кацавейку и выудил откуда-то видавшее виды песне с мутными желтоватыми стеклами и в погнутой оправе. Нацепив песне на нос, Полобухин вновь взглянул на Сергея. — Ну вот, совсем другое дело! Как здоровье Дорофей Петровича? — полюбопытствовал он.
— Помаленьку, — неопределенно пожал плечами лейтенант.
— Понимаю: дела-с, заботы, служба-с… И что же вас привело ко мне, молодой человек. Зачем доблестной милиции опять понадобился старый бюрократ-архивариус?
— Понадобился, — не стал скрывать Сергей. — Викентий Поликарпыч, напрягись еще разок — дело очень важное…
— Ну-с, ну-с, Сереженька, — заинтересованно протянул старик, — заинтриговали! У нас, стариков, жизнь скучная — чем могу-с…
— Дед, постарайся вспомнить: фамилия Хвостовская тебе о чем-нибудь говорит?
— Как ты сказал, Хвостовская? — переспросил Полобухин.
— Хвостовская, дед, Хвостовская, — повторил Сергей, от которого не укрылось, что старик сразу вспомнил фамилию, а переспросил просто ради проформы. — Неужели и вправду что-то помнишь?
— А как не помнить? — произнес Викентий Поликарпович. — На память до сих пор не жалуюсь — а дело-то ну очень странное было, непонятное… Я даже номер того дела помню — 1836-ть. Я еще тогда, когда первый раз его читал, подумал: всплывет оно когда-нибудь, вот те крест, обязательно всплывет!
— Тогда давай, дед, выкладывай! — Сергей довольно поерзал на скамейке, приготовившись слушать рассказ старика.
— Как сейчас помню: случилось это в девяносто шестом, за три дня до Покрова, — по-старчески пожевав губами, начал Викентий Поликарпович. Суровая зима в тот год выдалась — снег недели за полторы до Покрова лег… Я тогда только писарем в архиве служил, а форменная шинелька — не толще бумажного листа, — погрузился в воспоминания почти полувековой давности Полобухин.
— Викентий Поликарпович, давай по существу! — Сергей попытался «направить» старика в нужном направлении.
— А я о чем? Все по существу, только по существу! — слегка обиженно заявил бывший архивариус. — Мне так вспоминать легче, драгоценный вы мой. Так что, сударь, если хотите, чтобы я вспомнил все подробности, попрошу мне не мешать!
— Ладно, дед, не дуйся — не буду больше перебивать, — пообещал лейтенант.
— То-то же: все вы, молодежь поперед себя бежать пытаетесь, — брюзгливо, но беззлобно проворчал Викентий Поликарпович. — Так вот, — продолжил он свой рассказ, — по бедности своей я в свободное от основной службы время подрядился в жандармерии за офицеров-оперов за определенную мзду рапорта, да отчеты царапать… Ничего зазорного в этом не было — ну скажите на милость, какое у писарчука жалование? Так, пшик один. А почерк у меня, прошу заметить, каллиграфический… Да и вы, Сереженька, признайтесь, не очень-то любите с бумажками возиться?
— А то! — понимающе хмыкнул Петраков. — Жуть, как нервирует.
— Ну, вот, видите, — победно блеснув линзами песне, покачал головой старик.
— Слушай, Викентий Поликарпович, а почему дело это в жандармерию попало? — вдруг спросил опер. — Ведь ничего политического: одна блажь буржуйская, да дурь…
— Ну, время тогда такое было, — хихикнув, прошепелявил старичок. — Все тайные сборища и кружки, перво-наперво, по жандармской, то бишь по политической части шли, а уж после проверки по другим ведомствам отписывались… Но редко. Ить, кто в основном тогда по углам разным собирался? Вольнодумцы, да карбонарии, вразуми их Господь…
— Че-то ты, дед, заговариваться начал, — фыркнул Петраков, — карбонариев, каких-то выдумал…Что за зверь такой?
— Эх вы-и-и, — недовольно поджал губы старик, — таких делов в Рассее-матушке натворили, а как неучами были, так ими и остались! Я «братьёв» ваших — революционеров-товарищей ввиду имел…
— Погоди, дед, вот построим коммунизм, тогда и выучимся! — Отмахнулся от едкого замечания Сергей. — Дальше давай!
— Жаль, не доживу, — ехидно произнес бывший архивариус, прищурив один глаз, — интересно было бы поглядеть: как у вас там всё устроится? В коммунизьме-то, вашем? Не думаю, что сильно лучше, чем при царе…
— Дед, ты о таком лучше промолчи! — Вновь остановил словоохотливого старика Петраков. — Особый отдел не посмотрит, что ты на ладан дыших, мигом на Соловки законопатит, поблище к твоему Богу! По делу давай!
— А все, значица, так происходило: в тот мерзкий холодный день от дворника… э-э-э… — Старик закатил глаза, задумавшись на мгновение. — Как же его звали? Звали… звали…– тихо бубнил он себе под нос, причмокивая губами. — Епахин? Епанхин? Епанчин! Во! — наконец победно воскликнул он. — Да, точно Епанчин!
— Ну, Викентий Поликарпыч, и память у тебя! — Звонко хлопнул себя ладонями по ляжкам милиционер. Фамилия дворника фигурировала и в новом деле.
— Что есть, то есть! — Старик довольно пригладил сухой ладошкой реденькие седые волосы на голове и продолжил:
— От дворника Фрола Епанчина поступил сигнал, что в доме покойного купца первой гильдии Акакия Хвостовского, что на Дровяном переулке восемь…
— Постой-постой, разве дворника на Дровяном восемь не Федором звали?
— Нет, Федор Епанчин — сын Фрола, тогда батюшка его дворничал… — пояснил старик.
— А-а-а, ясно.
— Так вот, Епанчин сообщил, что в дом покойного купца, перешедшего в наследство к его дочери Апраксии, по ночам таскаются всякие подозрительные личности. Чем они там занимаются, он, дескать, не ведает, но ничем хорошим уж точно.
— Погоди-ка, погоди-ка! Ты хочешь сказать, что весь этот дом раньше принадлежал одной только Хвостовской?
— Конечно, их покойный батюшка такими капиталами в свое время ворочал — ого-го-го! При нем Дровяной переулок мог с Тверской запросто посоперничать: дорогу отборным булыжником вымостил; везде фонари газовые поставил; околоточному ежемесячно приплачивал, чтобы за порядком следил; дворников вышколил… А как помер — мостовая развалилась, фонари сначала зажигать перестали, а потом и вовсе растащили на металл… А, — он махнул рукой, — не стало хозяина — и порядок закончился… Захирел переулок, превратился в простую подворотню, каковых по Москве пруд пруди! Людишки лихие пошаливать начали: грабили, раздевали, а случалось, и убивали прохожих. Вообще, после смерти Акакия странные дела в переулке происходить начали: люди частенько пропадали, особенно дети малолетние… Но то на цыган грешили, что неподалеку табором стояли. В общем, нехороший переулок. Но все это не по-нашему — а уже по криминальному ведомству шло.
— Дед, а Хвостовская, дочка Акакия, что за фифа была?
— Апраксия-то? — переспросил Викентий Поликарпович. — Ну-у-у… — задумался старик, — эффектная была мадама, но со странностями: днем почти никогда из дома не выходила… А если и появлялась на улице, то обязательно под зонтиком, да в темных очках, что глаз не видать… Да… — Старик вновь пошамкал губами. — По малолетству её батенька за границу вывез — в Лондо̀н. В пансионат какой-то для благородных девиц, все хотел ей образование хорошее дать… Чтоб не хуже, чем у родовитых дворян…
— И как, получилось? — спросил Сергей.
— Про то не знаю, но училась она несколько лет. Наши-то опера, когда за ниточки разные дергать стали, выявляя связи, оказалось, что в Англии наша Апраксия в обществе одном тайном состояла — «Теософском».