Клуб Мертвых
Послышался одобрительный шепот
— Говорите, сказал Арман. — Не забывайте, что из борьбы с жизнью мы вышли закованные в кольчугу разума и снисходительности
После минутной паузы Марсиаль поднял голову и начал:
В моей жизни, сказал он, было обстоятельство, на котором я не останавливался подробно, а оно, между тем, объясняет все случившееся впоследствии
Я далек от мысли упрекать мою бедную мать, которая никогда не заслуживала ничего подобного при жизни, так как, господа, у меня нет более матери, она умерла…
Она чувствовала ко мне страстную любовь, любовь, какую может знать только сердце матери. Как и предрекал отец, предметом моих стремлений и надежд стало искусство.
Несколько удачных проб внушили окружающим мысль, что у меня есть талант. Впрочем, быть может, этот талант и развился бы, если бы я не покатился по дурному пути. Я был горяч и глубоко верил в Фортуну! Легкость, с которой мне все давалось, обманывала меня. В работе у меня не было той твердой, неколебимой воли, которая одна лишь производит великие творения.
Моя мать, восхищенная и гордая своим сыном, был а убеждена, что нескольких лет работы будет вполне достаточно, чтобы я занял место среди великих художников, если и не выше их… А я убаюкивал себя этими химерами. расточая свои силы и способности на неоконченные пробы. Я начинал все и не завершал ничего. Жажда лучшего мешала мне довольствоваться хорошим. Когда мать обращалась ко мне с какими-нибудь замечаниями, я отвечал ей теми длинными блестящими тирадами, на которые так богат двадцатилетний ум и которые приводили ее в восторг. «Ты так же велик, как и твой отец», — говорила она, и это была самая большая похвала, которую только она могла мне выразить…
После отъезда отца наш дом казался пустым. Несмотря на все старания, мать не могла скрыть своей печали. Что же касается меня, то кто-то тогда убедил меня, что только в Париже истинный талант может вполне развиться. Я тщательно скрывал от матери овладевшее мной желание увидеть этот город, представлявшийся мне в мечтах чем-то волшебным, но от проницательного взгляда матери трудно скрыть что-либо. Она добилась от меня признания, и вскоре я уже ехал в Париж, увозя с собой пять тысяч франков годового дохода, тогда как моя мать оставила себе только тысячу; но я так привык к материнской самоотверженности, что мало ценил это…
Для той среды, в которой мне пришлось вращаться в Париже, я был относительно богат, поэтому вдруг оказался окруженным толпой паразитов, которые ухаживали за мной, льстили мне, мельтешили вокруг меня…
Так как я был неплохо подготовлен, то поднялся гораздо выше этой толпы бездарностей, которые, с весьма понятной целью, восхищались моим талантом. Меня называли основателем школы, последователями которой они считали за счастье быть! С утра до вечера они заполняли мою мастерскую, где нельзя было дышать от дыма трубок, где постоянно слышался звон стаканов…
Я с восторгом выслушивал все эти похвалы, кружившие мне голову, и считал себя великим на фоне ничтожества окружающих…
Тем не менее для очистки совести я принялся за работу.
Пока другие болтали, лежа на моих диванах, я научился уединяться среди этого Бедлама.
Я начал писать Сарру. Однажды один из моих приятелей подошел к картине, над которой я работал. Затем и остальные принялись рассматривать мою работу. Я не замечал их, погруженный в свои мысли. На меня нашел один из редких моментов вдохновения…
— Великолепно! Неподражаемо! Рубенс и Рембрандт! Делакруа перед ним дитя!
При этих восклицаниях я поднял голову.
— Марсиаль, — сказал один, — с этой минуты ты гений!…
Я краснел, но невыразимое блаженство наполняло мою душу, и хотя я громко протестовал против того, что называл приятельским преувеличением, но тем не менее говорил про себя:
— Да, я велик! Да, я гений!…
Один из них воскликнул:
— Когда она увидит эту кисть, она согласится на все!
— Она? — спросил я с удивлением. — О ком это вы говорите?
— О! Это есть или, лучше сказать, было большой тайной! Мой милый, речь идет об одной женщине, самой красивой, самой умной, самой тонкой в восприятии искусства!
— Как ее зовут?
— Изабелла!
— Действительно, я, кажется, слышал это имя…
— Слушай, ты все узнаешь! Изабелла — очень странная девушка. Она представляет собой олицетворение пластического совершенства! Мы все умоляли ее позволить передать на полотне этот идеал человеческой красоты. Она всем отказала! И вот что заявила: «В тот день, когда среди вас появится истинный талант, один из тех людей, которые отмечены божественной печатью и которые создают своим моделям бессмертную славу, в этот день я приду к нему и скажу, что я к его услугам».
Легко понять, какое любопытство возбудили во мне эти слова!
— Пусть она придет! — сказал я. — И если она найдет меня достойным, то клянусь, что из ее красоты я сумею сделать бессмертное произведение!
На следующий день Изабелла пришла ко мне.
Трудно передать словами всю красоту этой женщины! Я был ослеплен и поражен.
— Хороша ли я? — спросила она с улыбкой.
Хороша! Да она была прекрасна так, что глядя на нее, надо было забыть все, кроме восхищения ее красотой…
Еще она звалась Тенией, та, которую вы теперь зовете герцогиней де Торрес!…
Произнеся это имя, Марсиаль вздрогнул и остановился. Казалось, что он задыхался от волнения. Все молчали, понимая, что наступила минута тяжелого признания. Да, они знали эту женщину, имя которой произносилось не иначе, как с презрением и тайным ужасом, эту женщину, которая возбудила в душе Сильвереаля одну из тех страстей, которые не останавливаются ни перед подлостью, ни перед преступлением…
Марсиаль между тем победил овладевшее им волнение и продолжал:
— Почему эта женщина выбрала меня своей жертвой? Я узнал это позднее… и скажу вам это…
…В тот момент я был, как безумный. И так как я продолжал восхищаться ею, не произнося ни слова, то она, так же молча, вскочила на одну из табуреток, которые служат пьедесталами для моделей.
Там, стоя в лучах солнца, которые, казалось, нарочно спустились с неба, чтобы соткать для нее золотую диадему, она без смущения и стыда сделала движение… и платье упало с нее…
— Нет! Я не достоин этого идеала! — вскричал я.
Затем, противореча самому себе, я схватил кисти и с яростью прежде всего замазал свою Сарру, казавшуюся мне отвратительной в сравнении с Изабеллой.
— Теперь — за дело! — сказала она.
Я работал с жаром, граничившим с безумием, я работал без отдыха, не чувствуя усталости. Изабелла, сияя королевской улыбкой, казалось, также не чувствовала усталости…
Когда эскиз был закончен — это была та Венера, которой друзья восхищались на выставке Академии, — Изабелла подошла ко мне и опустилась передо мной на колени.
— Я люблю тебя! — сказала она мне.
Да, она произнесла это слово, за которое я отдал бы мою жизнь, мою честь…
Да! Я принадлежал ей и думал, что она моя. Эта женщина овладела моей волей, моей совестью. Она говорила: «Я хочу», — и я повиновался, как раб…
Что сказать вам того, о чем вы не догадались сами? Эта женщина была моим злым гением! Любил ли я ее? Да, если можно назвать любовью бешеную страсть, превращающую человека в раба! За один ее взгляд я совершил бы преступление. Я ничего не думал, я не жил! Она, всегда она!…
Как я уже вам сказал, картина имела громадный успех.
Однажды я отправился на выставку рано утром, когда еще там обыкновенно никого не бывало, и вдруг я заметил, что перед картиной кто-то стоит…
Я тихонько подошел и едва не вскрикнул…
Перед живописной Венерой стояла Венера живая! Да, это была Изабелла, моя любовница!…
Слегка наклонясь вперед, широко раскрыв глаза, она смотрела на картину с невыразимой гордостью.
Она не заметила, как я подошел, и я услышал, как она прошептала:
— Да, я хороша! Хороша, как королева!
— Что ты тут делаешь? — спросил я.
Она взглянула на меня, и ее глаза сверкнули.