Тюрьма (СИ)
Тимофея по-прежнему угнетала стальная мощь мускулов, между которыми оказался зажат, как зверь в узкой клетке, — с обеих сторон на заднем сиденье уносившей в неведомое машины придавливали мощные плечи и руки, могучие бока, лишали возможности пошевелиться, стряхнуть наваждение первого испуга. Но Тимофей не сдавался, ну, еще бы, храбрости ему ведь не занимать, а присутствия духа хватит на добрый десяток обыкновенных людишек. Не без усилия выдвинул он голову из кучи словно слипшихся тел, болезненно, как тлеющими фитильками, сверкнул на миг глазами в неурочно сгущающейся ночи и снова обрушил пытливость на присутствующих, с хрипотцой в голосе выдавливая свои унылые почему.
— Заткнись, — бросил один из парней.
Такой ответ не удовлетворил Тимофея.
— Э-э, нет, ребята, — сказал он с более или менее непринужденным смехом, — так дело не пойдет. Вы должны…
Не договорил, а из удаленного и практически закиданного всяким мусором тайника умственных способностей, стремительно вынырнув, ужалила, или, не исключено, подмигнула только, догадка, что зарвался, вышел перебор. Парень, предлагавший заткнуться, повернул к настырному пленнику широкое лицо, украшенное огромным, странно пошевеливающим ноздрями носом и пухлыми губами, сложившимися вдруг так, словно их обладатель намеревался вытолкнуть из себя сбивающую с ног струю слюны. Выражение лица ясно сообщало Тимофею, до какой степени он ожесточил и настроил против себя похитителя, сообщилось и замешательство, уже как отклик на явно надвигающуюся беду. Тимофей панически потянулся к согласию на продолжение разговора в более благоприятную минуту, однако опоздал. Мясник, а когда у тебя мясистый нос, кем же тебе и быть, если не мясником в самом широком смысле и значении этого слова, не стал дожидаться самодеятельного затухания вспыхнувшей в его сердце ярости. Извлекши откуда-то снизу, как если бы из неких постыдных местечек, короткую резиновую дубинку, он размахнулся, насколько это было возможно под низким потолком машины, и произвел удар, пришедшийся на голову бедного Тимофея. Похищенный, откинувшись на спинку сидения, потерял сознание; потеряв его, обрел некоторое благообразие.
На чудесной лужайке перед особняком Валерия Александровна разъясняла активистам:
— Сцена первая: как можно выше поднимаете плакаты и громкими возгласами, переходящими в крик, а в случае надобности и в нескончаемый оглушительный рев, выражаете одобрение. Сцена вторая…
— Нас не надо учить, — прервал красавицу ближе других стоявший к ней активист, — мы наученные.
Прочие разноголосо одобрили насмешливо брошенное их коллегой замечание. Валерия Александровна гнусно, как мартышка, фыркнула, недовольная столь ясно обозначившимся ироническим отношением к ней со стороны наемных масс. Она любит руководить, наставлять, дирижировать, но отклик-то каков, надо же, утлые рожицы такие, заморыши, а огрызаются, показывают зубки.
Энергично, с примесью какого-то словно бы безумия, повадилась выдающаяся женщина в огромный дом в три этажа, из светлого кирпича, с гаражом в подвале, с башенками на крыше и готическими окнами, напевала и пританцовывала в чистеньких комнатах, нежилась в просторной ванне, свободно и призывно раскидывалась на постели. В последнее время, чуя силу неуемного карьеризма Виталия Павловича, принимая его грубые выходки за проявления несгибаемой воли, она предпочитала его другим, находила этого выскочку типом сомнительным, но весьма перспективным. Наверняка скакнул из грязи в князи, но я его проинструктирую, подвергну хорошо обоснованной обработке, и он будет у меня вышколенный, правильный, размышляла и прикидывала Валерия Александровна. Это она, желая поместить своего избранника в созданный ее воображением образ аристократа, принудила этого глуповатого, страдающего от собственной неполноценности бизнесмена-политика носить абсурдные бакенбарды и пестрый костюм, ставший общим предметом насмешек, не явных, скрытых, разумеется. Она вообще вдохновляла любовника на многие причуды, углубляла своим творческим вмешательством и его собственные, честолюбием подсказанные интриги, а вместе с тем женщина, ловко манипулируя другом, любой его поступок с криминальным душком приписывала исключительно его инициативе и не скрывала совестливого отвращения к нему, когда его жестокость, как она выражалась, переставала ограничивать самое себя.
Раздраженная поднявшейся в особняке суетой — сновали и мельтешили подручные, телохранители, прихвостни, захребетники, разного рода темные личности, певцы мнимых достоинств хозяина, — Валерия Александровна, вспомнив о своей сакраментальной, поэзией овеянной щепетильности, решила «коренным образом» объясниться, поскольку терпеть дальше злоумышленность Виталия Павловича было уже нельзя. А что готовится что-то скверное, в этом сомневаться не приходилось. Женщина пришла к выводу, что самое время сменить синий распахнутый халатик, в котором она уже битый час непринужденно бродила по комнатам, сверкая соблазнительными формами, на халат красный, более строгий и вместе с тем роскошный, который можно будет и застегнуть, если обстоятельства призовут к торжественности. На эту процедуру ушло много времени. Валерия Александровна приняла ванну, подкрасилась, причесалась, выпила, рафинированно отставляя мизинец, чашечку кофе и лишь затем облачилась в красное. В красном, словно реющем на ветру и отдельно от разместившегося в нем тела жестикулирующем халате она смотрелась наглядным примером существования роковых женщин.
Приспешники успели, пока дама готовилась к своему выходу на сцену, смотаться за Тимофеем. Виталий Павлович беспечно посасывал сигару в гостиной на первом этаже. Завидев прямо перед собой голый живот бесшумно подкравшейся любовницы, на который падали красные отблески адским пожаром бушевавшего на ней халата, он понял всю серьезность намерений Валерии Александровны и мгновенно принял вид внимательного, донельзя сосредоточившегося человека. Этому предшествовал курьез. Один из активистов, чем-то проштрафившийся, получив от хозяина зуботычину, подкатился под ноги театрально выдвигавшейся на передний план Валерии Александровны, — случай не первый в ее остросюжетном бытии. Человека, через которого сама судьба вынуждала ее переступать, Валерия Александровна, вся в такие минуты погруженная в ту или иную стилизацию, мысленно называла суфлером. Но подобное происходило, как правило, в моменты, многое решающие, а разве так было сейчас? Какой текст мог подсказать этот ничтожный активист? И все-таки… Валерия Александровна насторожилась. Она подозрительно взглянула на массивный затылок покоившегося в кресле хозяина особняка, удовлетворенного быстрой и впечатляющей расправой над активистом. Ей не нравилось, когда что-то происходило помимо ее воли или втайне от нее. Переступая через активиста, обернувшегося суфлером, Валерия Александровна была уже предельно серьезна и собрана, и в ее глазах мерцали недобрые огоньки. Дело требует не только изысков моего нравственного чувства, но и железных методов полного расследования, умозаключала она и готовилась к тому, чтобы невозмутимо и страшно взять Виталия Павловича в клещи.
— Ну, рассказывай… — Предвещающая грозу усмешка скользнула по пухлым губкам женщины, пытаясь вытянуть их в противную, принципиально гадкую ниточку. — Что же здесь наклевывается? — осведомилась она с показной небрежностью.
— Кое-что… как бы сказать… затевается, знаешь ли…
— Плохой ответ, неопределенный. Ты не вносишь ясность и далек от точного ракурса. Я-то вижу, что затевается! Не случайно засуетилась вся эта шушера, вся эта мерзкая и такая разношерстная публика. О, с каким обостренным чувством гадливости…
— Затевается большое дело, этакое знатное дельце, — отрапортовал наконец Дугин-старший. — Я далеко пойду, я и уже иду, и меня никто не остановит, а планы грандиозные, невероятные. Короче! Я решил вытащить на волю своего брата.
— Что? Брата? Этого Каина…
— Но он, скорее, Авель, — не без смущения — затрагивалась пораженная какой-то детской болезнью струна в его душе — возразил Виталий Павлович.