Тюрьма (СИ)
Спрашиваете: разве не так? Нет, не так. Во всяком случае, очень сомнительно, чтобы этот человек, с перехваченным дыханием, донельзя избитый, с раздробленной костью и практически обеспамятевший, что-то говорил и тем более сильно выкрикивал. Возможно, он стонал, но в стонах, как бы ни были они разнообразны и выразительны, не различаются слова, а еще менее сколько-то содержательные речи. Другое дело сказать тут, в точке закипания всевозможных комментариев, разъяснений, дополнений, домыслов, что человек, а насколько он еще оставался человеком, это, между прочим, тоже вопрос, пластался и полз. Это больше похоже на правду; это и есть правда. Как ящерица, как земляной червь, превращаясь на ходу то в извилистый ручеек, то в растянутую до смешного жевательную резинку, он полз в неисповедимую тьму, пересек вдруг границу, вовсе не обозначающую некий водораздел между светом и тенью, заработал, угрюмый, ожесточенный, темный, локтями, полз в неистовстве, делал, словно бывалый пловец, мощные взмахи внезапно отрастающими руками, дрыгал ногами, утратившими всякое воспоминание о раздробленности и боли. Оттого, что именно с ним, судьей Добромысловым, приключилась такая несуразица и что именно он словно претерпевал некую инициацию, люди, оказавшиеся сейчас рядом с ним, должны были без промедления измениться к лучшему, даже если им самим не приходилось куда-то ползти и ни малейшей потребности в чем-то подобном они не испытывали. И самое первое: они больше не должны делать с ним то, что уже сделали. Так он воображал какими-то остатками ума; он их отбрасывал, выпихивал из себя всем своим переменившимся существом и, можно сказать, веществом, но они то и дело возвращались, кто-то, похоже, подбрасывал их ему с неизвестной целью. А вот молодой человек все видел в другом свете. Рассмеявшись, как если бы Игорь Петрович совершал нечто комическое, он одним прыжком настиг уползавшего судью, расставил над ним длинные ноги, склонился, перевернул тощего и слабого крючкотвора на спину и уселся на его чахлую грудь.
— Дай носовой платок, — сказал он девушке.
— Зачем?
Девушка держалась немного в стороне, наблюдая за действиями сообщника. Она подумала об этом человеке: хочет продолжить измывательства.
— Говорю: дай, — сказал тот. — А вопросы ты будешь задавать потом.
— Но кому, а? — уточнила девушка. — Тебе, да? Ты же не собираешься бросить меня?
Ответа не последовало. Девушка судорожно (ну конечно, как же еще, именно судорожно) порылась в кармане пальто, нашла платок и протянула молодому человеку. Тот накинул его на лицо притихшего судьи, как, наверное, в былые времена в жестоких странах накидывали мешок на голову приговоренного к казни. Молодой человек экспериментировал.
Взошла луна, довольно ярко осветила местность. Судья глухо застонал под платком. Это оспаривается некоторыми. Мол, он говорил даже и под платком, рассказывал, некоторым образом отчитывался. Что до девушки, ее будто бы парализовал колдовской свет луны и сковал неизъяснимый ужас. Действительно, в сравнении с пошевеливающимся судьей она выглядела парализованной и немного скованной, судья же, тот усиленно продолжал пластаться и ползти, заполз в темный и узкий тоннель, больше всего смахивающий на какую-то плотную и едва пустую внутри кишку, по ней-то и предлагалось несчастному продлевать выпавший на его долю таинственный путь, и он полз в темноте и в сдавливающем его с неприятным упорством веществе кишки, полз, вовсе не рассчитывая на свет в конце тоннеля, а всего лишь подхваченный не рассуждающей необходимостью двигаться. Девушка могла думать, неким существенным образом полагать, что этот неугомонный, не исчезающий ни в земле, ни в лунном небе человек только и озабочен тем, как бы сбросить с себя озверевшего убийцу, но разве это было так? Без верного и точного понимания, как должно было и как на самом деле происходило с судьей, то есть того, что долженствование восторжествовало и обернулось действительностью, невозможно — если простирать данный случай на бытие в целом, а сделать это следует, — понять, а тем более постичь последнюю истину человеческого существования. О кишку, в которой он полз, тяжело и глухо стукались небесные тела, обещающие зарождение новой жизни планеты, звезды, грезящие сбыточностью неких умышленных и вместе с тем бессодержательных мечтаний. В то же время девушка уже как будто забыла, что является соучастницей преступления, она не просто стояла в стороне, она отстранилась и с отвращением смотрела на происходящее. Однако она не решалась попросить своего соратника о каком-либо смягчении участи судьи.
Молодой человек в очередной раз занес ломик, а девушка вскрикнула и тут же зажала свой рот ладонью. Из-под платка донеслось нечто странное:
— Поскорее мне помогите, окажите помощь…
Это вранье. Судья находился далеко и не мог донести до убийц свои пожелания, к тому же совершенно отвлеченные, наивно и бессмысленно расходящиеся с очевидным, неотвратимым делом, иначе сказать, с подступившей к нему вплотную смертью.
В ударе ломика даже для молодого человека заключалась известная непостижимость, ибо он не знал и никогда не узнает, что почувствовал, и мог ли что-то почувствовать, судья в момент соприкосновения металла с его головой и после того, как его мозги брызнули в разные стороны, сдерживаемые, впрочем, хорошо, куда как ароматно надушенным носовым платочком девушки.
* * *
Позже, когда уж взбухла, пошла большими пузырями молва, когда добродушные простаки вволю покачали горестно головой, а быстро реагирующие литераторы почти обдумали претворение гибели судьи в изысканный сюжет, замысловатую драму, а то и душераздирающее мелодраматическое произведение, случилось так — это если верить еще одной волне не слишком-то достоверных слухов — что важный, облеченный значительной властью господин следующим образом высказался в кругу своих — не то домашних, не то сослуживцев:
— Нечего раздувать аллегорию. Вопрос стоит четкий и недвусмысленный. Вполне очевидно, и это подтверждается многочисленными уликами, попавшими в руки следствия, что в какой-то момент судья пополз. Но вопрос вот в чем: пополз он как жалкий трус, молящий о пощаде, или как всего лишь подбитый и контуженный человек? От решения этого вопроса многое зависит. Грош ему цена, если он показал себя трусом. Но зачем предполагать худшее? Надо любить человека, верить в человека. И если там, на месте преступления, все обстояло как нельзя лучше и судья заслуживает доброй памяти, мы не обинуясь воздвигнем памятник, символизирующий, если не сказать олицетворяющий, его подвиг.
Глава вторая
Чуть ли не тем же вечером в Смирновск прибыл из Москвы Никита Якушкин, серьезный, но славы пока не снискавший журналист, даже потенциальный писатель. Подразумевается вечер, когда покалеченное тело судьи Добромыслова, брошенное убийцами в зарослях на берегу реки, медленно и, собственно говоря, уже в каком-то запределье (о котором много болтают чепухи люди, как правило, не испытавшие того, что испытал этот добрый человек) расставалось с жизнью. Но за точность мы в настоящем случае не отвечаем, да и к чему она, если все на свете относительно? Главное, прибыл, неоспоримо прибыл этот господин, которому, может быть, не помешало бы и раньше образоваться в нашем повествовании, что, впрочем, не должно наводить на мысль, будто теперь ему суждено взяться за перо вместо нас или как-то там анализировать наши творческие достижения. Еще меньше оснований у вполне вероятного предположения, что его голос уже некоторым образом звучал в тумане имеющихся на данный момент разглагольствований. Нет, каждому — свое. Целью прибывшего была расположенная на окраине Смирновска колония общего режима, где назревали важные события, нуждавшиеся в освещении. Готовилось в сущности всего лишь одно событие, однако мы, забегая немного вперед, хотим положить начало большому разговору именно о событиях, находя, что вот к этому как раз имеются все основания. Самому же Якушкину, пока он достигал Смирновска и затем обосновывался в этом ничем особо не примечательном городе, и в голову не приходило, что в ближайшем будущем его тихое существование тесно переплетется с весьма бурной и странной, в определенном смысле удивительной и уникальной жизнью смирновской колонии.