Тюрьма (СИ)
— Вам страшно? — спросил вдруг отец Кирилл.
Архипов пожал плечами. Конечно, самое время было все прекратить, сдаться или оборвать свое существование, но ему казалось, что это так же неисполнимо, как превратиться в благополучного обитателя луны, безучастно глядевшей на него с высоты над административным корпусом. Возможность неких превращений, в иных, как бы отдельно взятых случаях осуществлявшихся, мало-помалу и, можно было подумать, прямо на глазах у этого человека превращалась в отсутствие всяких возможностей.
— Не знаю. Я, кажется, ничего не чувствую… — сказал он меланхолически, смущенно пожимаясь на продавленном сиденье. — А почему спрашиваете? Допек я вас? Вы-то сами как, жутко вам, а?
— Зачем вы все это делаете?
— У меня нет другого выхода. Хотя, знаете… Вот лишись я рассудка, наверно, понимал бы все хорошо и чувствовал все как есть. — Сказав это, Архипов взглянул на священника значительно.
— Ну, зачем так, — возразил тот. — Мы с вами сейчас в таком положении, что надо жить настоящим, а не воображать разное…
— Я должен бежать, к этому все свелось.
— Вам что-то грозит?
Архипову угроза, нависшая над ним, представилась в виде черного облака; резкие вспышки озаряли его изнутри, а разглядеть ничего было нельзя. Вопрос отца Кирилла наводил на мысль, что с пониманием обстоит худо, то есть даже гораздо хуже, чем он уже на этот счет высказался. Грозящее невозможно было осознать или хотя бы вообразить, и не потому, что к тому не было предпосылок, не было никакого опытного знания, а заслонял и подавлял тщетно пробивающуюся картину невыносимый ужас. Оставалось только предполагать, что этот ужас пожирает сам себя и оттого можно еще как-то жить.
— Меня убьют, если я сейчас не унесу ноги, — пробормотал Архипов. — Вы не думайте, я виновным себя не признаю, я вообще предпочитаю об этом не думать… Ну, убил. Так, одного парня… Он издевался над моим другом, а я поглядел, поглядел, ну, и не выдержал.
— Убийство… — начал было священник.
И тут же замолчал. Для проповедей момент был неподходящий, да и человек, сидевший рядом с ним, нуждался не в них, а в помощи.
— Знаю, убийство — грех. — Архипов вздохнул. — А отвечать за дела свои нужно, ну, и все такое… Понимаю… Но ведь не так, как хочет вся эта сволочь, погнавшаяся за мной! Вот если по большому счету, тогда что ж и не ответить. То есть это я о Боге, а перед людьми я себя виновным не чувствую.
— Как-то похоже на исповедь, знаете, таинство такое… Я к тому, что раз вы рассказали о своем… поступке… то это все равно что исповедались. Но с нами обоими происходит что-то не совсем обычное, получается, и я тоже должен как будто исповедаться, как это ни странно звучит… Но еще более странно, что мы страшно рискуем, можем внезапно погибнуть, и вот вы, если что, не унесете в могилу свою тайну… Я, кажется, не совсем то говорю. Но может случиться и так, что вы останетесь, а я погибну — и что же тогда? Как ни крути, дело выходит большое. Значит, я действительно должен что-то важное сказать вам?
— Если разобраться, ничего большого нет, одна лишь глупость и мерзость, — возразил Архипов.
— Мне хочется помочь вам, — заволновался отец Кирилл. — Но как? Могу сказать одно… я вам не помешаю… я не попытаюсь бежать от вас… Я на вашей стороне… почти на вашей… Я верю вам. Верю, что вы не хотели убить того человека…
— Думаю, что хотел.
Священник протестующе поднял к груди маленькие, как у женщины, белые руки.
— Нет, вы хотели помочь другу, — горячо заверил он Архипова.
Тот согласился:
— Пусть будет так. Но видите, что получается. Я хотел полакомиться курицей, а вышло, что украл ее, и мне за это дали два с половиной года. Хотел помочь другу, а стал убийцей и перед законом и в глазах друзей того идиота, которого я отправил на тот свет. Теперь мне остается лишь бежать и прятаться от всех, от первого встречного. Вряд ли мне можно позавидовать, правда?
— Но я…
— Вы ничем не поможете мне, — резко прервал священника Архипов.
Отец Кирилл на миг замкнулся в себе, пораженный грубостью человека, которого сейчас так остро чувствовал. Действительно хотел оказать всю возможную и невозможную помощь, а и собственная жизнь зависела от него. Возобновился шум, накатил извне волной, гладко и с неприятной, словно мясистой плотностью волнующейся под рукой. Верховодил пьяный Матрос; после непроизвольных шатаний тела и непростого обретения устойчивости он внезапно возвысил голос. Столпившиеся чуть в стороне от грузовика заключенные невнятно загомонили, требуя выдачи убийцы. Матрос объявил вступившему с ним в переговоры лейтенанту, что Архипова будут судить лагерники, лучшие из них. Лейтенант вяло заметил, что не следует пренебрегать мыслью о незаконности и, соответственно, недопустимости самосуда, а то, что обрисовывает и чего домогается Матрос, и есть самый настоящий самосуд. Матрос оторопел. Лучшие люди лагеря, лучшие из лучших — и с ними приходится как-то связывать рассуждение вертухая о незаконности? их можно к чему-то не допустить? что-то им запретить? Желания лейтенанта и Матроса в сущности совпадали, по крайней мере в отношении Архипова: его надо убрать, обезвредить, засудить, он это заслужил. Но офицер не мог предпринять что-либо без приказа начальства. Другое дело Матрос, этот человек разнуздан, раскрепощен, ему ничего не стоит повести свою братию на штурм грузовика, а то и самого административного корпуса.
Подполковник Крыпаев рассудил, лишь на краткий миг впав в замешательство, да и то сказать, благодаря разве что силе распалившегося в нем негодования, только и всего: не хватало еще этого пьяного майора! — таково было рассуждение министерского посланника. В заварушке уже участвует один пропойца, знаменитый Матрос, и подполковнику это известно, как и то, что в лагере на самом деле не продохнуть от пропойц, там пропойца на пропойце и пропойцей погоняет. Там все мерзко, грязно, подло. И майор присоединяется… В критическую, может быть, даже роковую минуту майор Сидоров пьян, как сапожник! Рыба. Рыба гниет с головы. Подполковник взглянул на майора оценивающе, что называется — смерил с головы до ног. Взяв себя в руки, он холодно, отчужденно, подавляя излишний напор эмоций, останавливая волну обличений майора и его недостойного поведения, приказал тому не высовываться из столовой, а сам ввел на территорию лагеря десяток отборных солдат. Отборность их значила что-то лишь в его воображении, но вскоре, однако, подполковник позволил себе вздохнуть с облегчением, увидев, что бойцы, выстроившись в шеренгу и направив автоматы на заключенных, спокойно наслаждаются собственной мощью и посеянной ими паникой.
Так расслоилось офицерское сообщество. Подполковник Крыпаев в гуще событий услаждал взор созерцанием горсточки доблестных, определенно закаленных воинов, а в столовой властью его командирского приказа оказались заперты не только что народный депутат Валентина Ивановна или пустяковый директор благотворительной «Омеги» с товарищами, но даже сам начальник лагеря. Там же кучились и разного рода и звания подчиненные, которые, впрочем, не унывали и под шумок осушали рюмочки, полушепотом уговаривая последовать их примеру единственную среди них даму. Валентина Ивановна, выставляя напоказ культурные признаки слабого пола, а запрещенные к публичной демонстрации прикрывая розовыми ладошками, жеманилась, отворачивалась от рюмочек, а отпивая все же слегка, зажмуривалась и мурлыкала. Тем временем внутри колонии метались насмерть перепуганные заключенные, и, как ни странно, между ними один лишь Матрос, едва державшийся на ногах, сохранял некоторую ясность ума.
Он кричал, что администрация начала ввод войск, и призывал лагерников вступить в бой, используя все заготовленные средства защиты. Его никто не слушал, каждый норовил убраться подальше от солдат, сурово шумевших своей амуницией. Теперь можно было видеть, чего стоят угрозы заключенных и их клятвы защищать лагерь до последнего.
— Поджигай баллоны! — вопил Матрос не своим голосом. — Палки сюда! Где штыри? Все к воротам, мужики!