Прокламация и подсолнух (СИ)
– Боер... – послышался от двери голос Петру.
Штефан даже не вздрогнул, хотя за своими мыслями и не слышал, как кто-то вошел в комнату. Он покосился через плечо, перехватил жалостливый взгляд и тихо попросил:
– Петру... Вели, чтобы моего гнедого заседлали.
Тот по-стариковски всплеснул руками.
– Да как же это, боер? Куда ты?
При старике почему-то стало легче. Штефан почти весело швырнул на стол раскрытую сумку, сгреб в тряпку разбросанный комплект для чистки оружия. Следом отправился мешочек с пулями. За пистолет он взялся и вовсе твердой рукой.
– Ты же сам слышал, как... господин Николае, – назвать этого человека сейчас отцом язык не повернулся, – велел мне убираться.
Петру ахнул, шагнул к нему, ухватился за сумку.
– Да что ты, боер, Господи помилуй! Или ты его нрава не знаешь?
Штефан молча протянул руку, но старик умоляюще отступил, не давая сумки.
– Голубчик мой! Боер Штефанел! Да помилуй, родной, что ж ты все за чистую монету-то?.. – он пятился назад, и Штефан шел за ним, чувствуя себя полным недоумком. – Да попей водички, сам охолони, он ведь к утру отойдет! Ты только не перечь ему, родной, Христом-богом прошу, не перечь снова! Повинись лучше, прощения попроси! Все и наладится!
– Что наладится, Петру? Он отойдет, говоришь?! А я?! Отдай!
Штефан рванул к себе несчастную сумку, оттуда что-то вывалилось, и Петру, тяжко качая седой головой, опустился на колени.
– Ой, порох! Ой, беда-то какая!.. Да куды ж дите отпустят... Да попей ты водички, остынь, спать ложись! Ночь на дворе!..
Штефан его больше не слушал. Вернув сумку на стол, он отпер ящики и теперь рылся в них, вытаскивал остатки денег и швырял, не пересчитывая. Под руку вдруг подвернулись часы – дедовы, с красивыми брелоками, и рука дрогнула. Как же? Уехать?.. Отсюда?..
Петру, видно, приметил эту заминку – шумно завздыхал над ухом.
– О дедовой памяти бы подумал, боер! Каково бы господину Ионицэ сейчас?
– Кто подумал о памяти моей матери? – отрезал Штефан. – Я не собираюсь оставаться в доме, где мамину могилу поливают помоями!
Он сжал часы в ладони. Дед подарил их ему. Дед вырастил Тудора как родного сына. Дед обожал маму. Дед бы его сейчас понял.
Решительно выбросил часы на тряпье и вдруг всей шкурой почувствовал пристальный взгляд Петру.
– Ты бы не горячился, боер, – тихо выговорил старик, и Штефан медленно обернулся, закипая от бешенства. Значит, и слуги готовы повторять эту гнусную клевету, которой отец прикрывает свою подлость? Значит, они это слышали? Значит, не в первый раз...
Он увидел лицо старика и обмер. Петру смотрел на него с жалостью.
– Ты что?.. – прошептал он враз окостеневшими губами. – Ты что, Петру?.. Это же... – догадка ударила, будто рогатина, внезапно и больно, до самого сердца. – Так это правда?!
Петру с ненужной бережностью опустил на стол ворох подобранного платья.
– Не мое это дело – в хозяйские дела лезть, боер. Не мое.
Штефан, не раздумывая, прыгнул к нему, ухватил за плечи, встряхнул:
– Это правда?!
Старик отстранил его руки и со спокойным достоинством сказал:
– Упаси Господь, чтоб в этом доме кто-то из слуг взялся худое слово сказать про твою матушку, боер Штефанел. Добрая она была женщина и несчастная, госпожа Нелуца, век помнить и молиться за ее чистую душеньку, чтобы дал ей Господь на том свете все, чего не додал на этом. Но ведь ты сам уже не дитя, понимать должен, что батюшка твой иначе глядеть не может! А поберечь его – долг, которого и госпожа Нелуца не забывала!
Если бы земля разверзлась, Штефану было бы легче. Мама! Дядька Тудор! Да нет же, нет, невозможно! Но тут Петру отвел глаза, видно, все-таки смутившись, и этого хватило, чтобы осознание обрушилось в полной мере.
Штефан сделал два шага и опустился на пол, привалившись спиной к кровати. Ноги не держали. Мгновение назад казалось, что хуже быть уже не может, но сейчас рухнуло даже то немногое, что оставалось, во что он еще верил...
И что теперь? Куда?
Мыслей не было. Но и оставаться в этом доме, кланяться и извиняться перед Николае тоже казалось немыслимым.
– Петру, попроси заседлать гнедого, – снова повторил он. Прочь отсюда. Все равно куда. Только подальше!
– Уже вечерню отзвонили, – тихо заметил Петру. – Куда же ты поедешь, боер?
Штефан молчал. Старик вздохнул, перетряхнул сумку. Начал сворачивать сменное платье, аккуратно перепаковал оружейную масленку и тряпки, чтобы ничего не испачкать. «Значит, уеду, – тупо промелькнуло в голове. – Поскорее бы...»
Петру надавил ладонью на округлившуюся сумку, другой рукой затянул ремешок. Штефан оперся локтем о кровать и утвердился на ногах.
– Спасибо, – выговорил с трудом.
– Не за что, боер, – хмуро ответил старик. – Если господин или боярыня спросят, скажу, что ты голову остудить поехал. Но он не спросит – сердце у него прихватило, как есть два дня пролежит, а она подле него занята будет. Езжай с богом. Глядишь, по дороге и одумаешься, – он сердито сунул сумку подмышку, бросил на стол несколько снаряженных патронов. – Пистоли заряди, пока я коня велю оседлать.
Штефан растерянно проводил его взглядом, чувствуя тень вялого любопытства. С чего бы вдруг Петру затеял его покрывать?.. Но совет показался разумным, и он успел загнать по пуле в оба ствола и засунуть пистолеты за пояс, а заодно и пригладить волосы гребнем, пока старый слуга вернулся.
– Пошли, что ли, боер, – неприветливо окликнул тот. – Коня я тебе сам заседлал, пока конюхов нет. Как есть, твой бес коновязь обломает!
Когда Штефан уже сидел верхом, старик, опуская покрышку седла и перетягивая путлище [19] стремени, чтобы убрать пряжку, вдруг поднял глаза и негромко и веско сказал:
– Через горы ночью даже не думай. Там такой спуск с тропы, что гроб верный! По дороге к утру будешь.
– Спуск – где? – изумился Штефан.
Петру усмехнулся, будто услышал речи несмышленыша.
– Да с тропы на Клошани, у поворота. Тудорова денщика лошадь там как-то шею свернула, и самого изломало, только к вечеру к тракту-то и выполз, проезжие подобрали. И Тудор сам дважды по ночи кувыркался, даром, что кобыла у него кровная гуцулка [20] была! Да кому суждено быть повешенным, тот уж не утонет... Ступай, боер, с богом!
Штефан окаменел.
– Мне в Клошани... не по пути, – прошептал он, чувствуя, что вот-вот разрыдается.
– Ладно, – отмахнулся Петру и вдруг схватил его за руку и притянул к себе. Торопливо перекрестил, поцеловал в лоб и отпихнул, когда гнедой затанцевал с испугу. – Господь храни тебя, дитятко, ох, до седьмого колена грехи отцов... Постой, боер, шапку-то забыл!
Штефан не выдержал. Дал гнедому шенкеля так, что тот взвился, с места дернул в галоп и помчался знакомыми с детства тропинками туда, где уже стремительно укатывался за горы алый круг вечернего солнца.
На ночевку он остановился, когда уже давно стемнело. Просто свернул с дороги к ближайшей рощице. И то лишь потому, что гнедой притомился, и надо было дать ему роздых, напоить, обиходить. А то бы так и несся, даже не разбирая куда, лишь бы подальше.
С конем в поводу Штефан плутал по опушке рощицы, выпугивая из травы сонных жаворонков, пока не наткнулся на говорливый ручеек. Гнедой жадно пил, и Штефан встал рядом на колени – смыть дорожную пыль, заскорузлой коркой высохшую на лице вместе со слезами. Он и не заметил, что почти всю дорогу проплакал. А может, это ветер выдавливал слезы?..
От холодной воды заломило зубы, и когда Штефан привязал коня на выпас, то уже чувствовал озноб. То ли усталость, то ли нервы сказались... Хорошо еще, ночь выдалась лунная, не пришлось совсем впотьмах шишки набивать, пока сушняка на костер набрал. А когда полез в сумку за спичками, припасенными еще с Вены, обнаружил там каравай хлеба, кусок солонины и даже завязанную узелком чистую тряпицу с солью, которых он не брал.