Время грозы (СИ)
Она с силой затянулась, выдохнула дым — уже никаких колечек, — раздавила окурок в пепельнице, по-мужски раздавила.
— Результат — самое дно. Вот здесь, в этом доме, очнулась распоследней из шлюх. Испитой, исколотой, бесправной… животное… Как очнулась — не знаю. Чудо, должно быть. Хотя в бога не верила и не верю. А, не важно… Ладно, Макс, давай выпьем. Только изысканного чего-нибудь. Нет-нет, сегодня я угощаю!
— «Коктебеля»? — спросил Максим.
— Ну его… Арманьяка хочу, есть у меня в закромах…
Она позвонила, отдала распоряжения. Принесли полбутылки какого-то древнего арманьяка.
— Ну, за будущее, — подняла бокал Маман. — Так вот, здесь ведь совсем низкопробный притон был. Да и он на ладан дышал к концу пятидесятых. Если б я в себя не пришла, заведение бы сдохло. Но я — в руки себя взяла. Откуда что берется? — Она усмехнулась. — Тоже кое-что пережить пришлось… Но стала на что-то похожей. На женщину. Очаровала тогдашнего городского голову. Все расчетливо, холодно делала. А голова-то голову потерял.
— Да ты и сейчас любого очаруешь, — вставил Максим.
— Могу, — кивнула она. — Хочешь, тебя очарую?
Максим непроизвольно поежился. Потом расправил плечи, посмотрел женщине в глаза.
— Нет, — сказала Маман. — Вот тебя, думаю, не сумела бы. За то, думаю, и люблю. Не отвлекай. Потерял он, стало быть, голову, даже жениться предлагал. Да мне-то на что? Сызнова скука и бесправие? Нет и нет. Зато денег дал. Выкупила я заведение на эти денежки, переделала все. Прежнюю Маман выперла с треском, с ее вышибалами вместе, кухню, интерьер и прочее устроила изысканно, студентов да гимназистов на порог пускать перестала, девушек — тут все больше азиатки подвизались — со скромным выходным пособием восвояси отправила, набрала русских красавиц, этикет установила строжайший. И покатили туристы. Природный Парк тогда как раз вовсю к туристам разворачивался.
Молодчина, подумал Максим. Впрочем, довольно банальная история. Вот о годах падения рассказала бы… Хотя — ну их. Что мне — воображение щекотать? Чего ради? Все кувырком, все кувырком, навязчиво простучало в мозгу.
— Потом Мелентьев, тот городской голова, помер. Апоплексическим ударом. Растрата вскрылась большая, на что деньги пошли — он не сознался, а докопаться так никто и не сумел. Подозревали, да в самый разгар скандала его кондратий и хватил. Предпочли замять тогда. Ладно, — оборвала себя Маман. — Я все это к тому, что… Ну, ты умный, тебе мораль не нужна. А Наталья Васильевна звонила, о тебе спрашивала. Не единожды, между прочим.
Максим скрипнул зубами.
— Спасибо, Анна Викторовна, — сказал он. — Я разберусь, ладно? Сам. — И, помолчав немного, добавил. — Не обижайся, Маман, и не ругай меня. Правда — я тебе так благодарен… Пойду сейчас проветрюсь, а там видно будет.
— За руль только не садись, — сухо проговорила Маман. — От тебя и разило за версту, и сейчас выпили мы с тобой не помалу.
— Разберусь, — повторил Максим.
Он принялся одеваться, не испытывая никакого стыда перед этой женщиной. Мелькнуло — женщиной ли вообще?
Маман приблизилась к Максиму, коротко ткнулась лбом в его плечо и молча вышла из комнаты.
Одевшись, он спустился на первый этаж, положил на стойку портье тысячную купюру — Алексей почтительно наклонил голову, — пересек холл, распахнул дверь, выбрался на улицу. Глубоко вздохнул, снял «Руссобалт» с охраны, сел за руль, запустил мотор, помедлил, пытаясь собраться с мыслями. Не собрался.
И резко стартовал.
В черте города еще сдерживал себя — ехал медленно, вальяжно, словно кораблем правил. Краем сознания отметил, что прошлогодние безобразия не оставили и следа: Верхняя Мещора — все такая же изысканная, нарядная и беззаботная, какой увиделась ему восемь лет и один день назад. «Ничто их не берет», — прищурился Максим.
Вырвавшись на Егорьевское шоссе, вдавил педаль газа в пол и перестал обращать внимание на ограничения.
Миновав Егорьевск, свернул с трехрядной магистрали влево, на хотя и ровную, но узкую и извилистую дорогу. Стиснув зубы, тщательно отрабатывал повороты, почти не сбрасывая скорости. И ни о чем не думая, сосредоточившись лишь на басовитом пении двигателя.
За пару верст до поворота на трассу, ведущую к Нижней Мещоре, все-таки не справился с управлением. Машину вынесло на обочину, ударило об отбойник, швырнуло обратно, на дорожное полотно, перевернуло через крышу, снова поставило на колеса.
Мотор заглох. Максим, крепко приложившийся обо что-то головой и придавленный подушкой безопасности, потерял сознание.
22. Понедельник, 19 августа 1991
«Мне очень жаль, но сейчас я не могу ответить. Пожалуйста, телефонируйте позже или оставьте ваше сообщение».
Наташа в сердцах ткнула пальцем в клавишу сброса, угодила в соседнюю и отбросила трубку.
Не распускаться, в который раз приказала она себе. Сама виновата, нечего на него обижаться. Сама, все сама.
Однако совсем уж не обижаться — не получалось. Бросил, бросил. Еще бы к другой ушел — странно, но было бы легче. А ушел — никуда. В притон.
«Сука, — уходя, бросил он перехваченным голосом. — Сука похотливая. Понять меня не желаешь, тебе одного надо, чтобы драл тебя каждую ночь, и ничего больше».
«Максим, я тебя люблю», — сказала она.
«Пошла ты, — процедил он. — Вон, к Устинову можешь прислониться». И ушел.
Господи, вразуми, взмолилась Наташа. Ему скверно, но ведь я старалась понять, изо всех сил старалась — понять и помочь.
Да что старалась — я все понимаю. Только помочь — не умею. Ничего, кроме любви, у меня нет, а ему чего-то другого нужно.
Все обрушилось спустя два месяца после возвращения с лунной базы. Эти месяцы они упоенно занимались романом — назвали его «Век-волкодав», в памяти Максима неожиданно всплыло стихотворение, читанное давным-давно в самиздате. Имя поэта Осипа Мандельштама Наташа потом раскопала в Сети. Серебряный век.
Смешное слово — самиздат. Смешное, а если вдуматься — страшноватое.
«Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови моей. Запихни меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей».
Больше ничего он не вспомнил, только этот отрывок.
Отдали роман издателю — и Максим вдруг словно отгородился от всего. И от нее тоже.
Наташа, пусть и не сразу, поняла — до него окончательно дошел смысл результатов эксперимента. Он, Максим Горетовский, — не он, а копия. Настоящий Максим Горетовский мертв. И, вероятно, похоронен. И тлеет. Или обратился в пепел — если кремирован.
Ты это ты, отчаянно доказывала Наташа. Твое сознание — это твое сознание, оно неизменно, и твоя память — это твоя память, она уникальна. Ты, твое тело, твой ум, твоя душа — настоящие, и я люблю тебя, тебя, а не какой-то неведомый оригинал, ты нужен мне, а я нужна тебе, разве не так?
Мне уже некуда возвращаться, твердил он в ответ, я мертв там, неужели ты не понимаешь? Не пропал бесследно, а просто мертв, ко мне там на могилу ходят, если еще не позабыли, а хорошо бы. А тут я вообще неизвестно кто, игра природы, ничей сын, ничей муж, ничей отец, призрак, и на хрена я тебе нужен, не ври!
И пил, пил. Много пил. И замыкался в себе.
Случались просветления. Максим бросался к ней, и каялся, и приникал — так он сам, виновато ёрничая, называл это, — приникал к единственному источнику своей выморочной жизни, и они самозабвенно любили друг друга, но любовь все больше пропитывалась горечью. А потом он снова уходил в себя.
А Румянцев, единственный, кто мог бы поставить Максиму мозги на место, все не возвращался с «Князя Гагарина». Позже выяснилось, что профессор нашел в своих головоломных уравнениях какие-то детали, позволявшие надеяться на возможность перехода объекта в соседнее пространство оригиналом, а не копией. Тогда, если бы переход удался, Максима не пришлось хоронить здесь. Он просто исчез бы отсюда. Наташе казалось, что так ей было бы легче расставаться…
Впрочем, Румянцев занимался этим вовсе не из сентиментальных побуждений, он-то, рациональный ум, никакой принципиальной разницы не видел. Просто увлекся. Ученый, что уж там…