Время грозы (СИ)
Он ткнул едва начатую сигарету в переполненную пепельницу, уперся локтями в колени, ссутулился, положил голову на ладони. В затылок все стучало и стучало. Мыслей по-прежнему не было. Хоть на том спасибо.
Запел переносной телефон. Максим дернул плечом — это Бармин звонит, по мелодии ясно. Перебьется.
Слава богу, мелодия почти сразу стихла — телефон разрядился. Туда ему и дорога.
Сердцебиение немного унялось, зато стала мучить духота. Терпел, сколько мог — лишь бы не шевелиться, — потом пересилил себя. Поднял голову, поискал глазами пульт управления настенным освежителем воздуха, не нашел. Уткнулся взглядом в маленький, по пояс высотой, холодильник. Попытался сосредоточиться. В конце концов, сообразил: вдруг там есть что. Могло остаться, не исключено.
Холодильник пустовал, а вот на полу за ним действительно оставалось — водка, на донышке аляповатой импортной бутылки. Господи, чья же это… Датская, что ли… Дрянь, вероятно… Зачем брал? Должно быть, родину вчера этак вот ностальгически вспомнил — там импортное всегда выше отечественного ценилось…
Максим свинтил колпачок, неуклюже крутанул бутылку, вылил теплую жидкость прямо в горло, задохнулся, постоял пару секунд — и кинулся в ванную, оставляя за спиной звон разбивающегося стекла.
Рвало долго и мучительно. Похоже, давно не ел ничего, лишь желудочный сок выходил судорожными толчками.
Когда это закончилось, обессиленно присел на краешек ванны, отдышался, пустил холодную воду, переключил на душ, но лезть под него не стал. Посидел, вяло поскреб многодневную щетину, закрутил кран, побрел в комнату, рухнул лицом вверх на кровать, закрыл глаза.
Умереть бы.
В дверь деликатно постучали. Максим не ответил.
— Максимушка! — раздался не по возрасту звонкий голос Маман. — Открывай, лапушка, открывай, а то ведь сама войду!
Вот пусть сама и входит, подумал он. У нищих слуг нет, как говорил Глеб Жеглов.
К горлу подкатил тяжелый, влажный ком, на глаза навернулись слезы. Эх, Высоцкого бы послушать…
Услышав, что дверь открывается, Максим отвернулся к стене. Пятна на обоях… Вроде отпечатков ладони…
— О Господи! — воскликнула Маман. — Да что ж такое?!
Она бросилась к окну, раздернула шторы, распахнула створки. В комнате стало свежее — прохладный выдался август, — послышались отдаленные звуки города.
— Не ел ничего? — спросила Маман.
Не дождавшись ответа, подошла вплотную, вгляделась в постояльца, потянула носом воздух, топнула ногой.
— Ну, довольно! Надоело!
Она сняла трубку внутреннего телефона, заговорила четко и властно.
— Алеша, полную порцию борща. Хлеба. Сала, чесноку чтобы накрошили. Графинчик горькой. Два прибора. Все на столик, и к нумеру двадцать первому. Через полчаса, ровно. Оставить у двери. Распорядишься — не мешкая сюда же сам. Ведро, шварбу, ну, что для уборки требуется. Да, сам. И для мытья-бритья все. Вот и хорошо.
Через полчаса отмытый и чисто выбритый Максим, тоскуя, сидел за изящным столиком на колесах. Комната сверкала чистотой, дымился и благоухал борщ, остро пахло сало с чесноком, поблескивала на свету фирменная горькая в графинчике и двух стопках.
И ничего не хотелось.
Он поболтал ложкой в тарелке, запахнул полу махрового халата, понурился.
— Ну-ка! — прикрикнула Маман. — Оставь! Выпей, кому велено, и за борщ принимайся, пока не остыло! Постой, а чокнуться? Ты что? Кажется, не умер никто!
— Я умер, — пробормотал Максим.
— Типун тебе… Вот дурень… Ну, пей, пей… И кушай… Кушай, лапушка… Надо… Вот так, умница, ну и я за компанию… Молодец…
Уж кто-кто, а Маман умела быть убедительной. Ее резкость сменилась неподдельной участливостью, голосок зажурчал, почти лишая собеседника воли; горькая собралась было взбунтоваться в желудке Максима, но, хоть и с трудом, а прижилась; хлеб, сало, чеснок еще поправили дело, а наваристый борщ довершил все — больной пришел в себя.
Головная боль унялась, сердце заработало более-менее нормально, одышка, озноб, потливость прошли.
Душа, однако, по-прежнему страдала. Только вместо черно-багрового мрака ее теперь заполняла безмерная, безнадежная, парадоксально-эйфорическая печаль, не имеющая ни цвета, ни веса. Нет выхода отсюда, и так тому и быть навеки.
— Нет-нет, — Маман протестующе подняла руку. — Нет, Максимушка, курить покамест не нужно. Вот кофе подадут, под него и покурим. А порозовел, — добавила она, улыбнувшись. Суховато так улыбнувшись.
Кофе пили долго. Молчали, курили.
— Наташа… Наталья Васильевна звонила, — безразличным тоном сказала женщина.
— Эх, Маман…
— Какая я вам Маман, господин Горетовский, — холодно проговорила она. — Я вам в матери гожусь. Не в Маман, а именно что в матери. Вам, сударь, сколько лет от роду? Тридцать пять?
— Тридцать семь, — ошарашено ответил Максим. — Почти тридцать восемь.
— Да все одно. Восемнадцать лет разницы.
— Анна… эээ… — промычал Максим.
— Викторовна.
— Анна… Викторовна… Господи… — Ему стало совсем не по себе.
Снова помолчали.
— Ну, будет, — произнесла Маман примирительно. Наклонившись, она похлопала Максима по ладони. — Худо тебе, лапушка, знаю. Что-то у тебя сорвалось, да и сам сорвался, из дому ушел, загулял… Нет, ты не сомневайся, я тебя здесь всегда приму.
— Спасибо, — выдавил Максим, стараясь не заплакать.
— А ведь ты как раз в эти дни у нас появился. Я хорошо помню. Восемь лет тому назад. Сидит вон там на скамье, и кажется, что светится… Неприкаянный…
— Сегодня какое число? — спросил Максим.
— Девятнадцатое.
— Ну да, вчера ровно восемь лет… Точно, я же в лес ходил вчера… в Парк то есть… Пасмурно, сыро, а электричества в воздухе никакого… Напился в дым, смутно все помню…
Он поднялся, подошел к окну, закрыл глаза, шумно втянул носом воздух, замер.
— А сейчас есть что-то… но слабенько совсем… нет, не будет грозы… или уже и чувствовать перестал… А давайте еще выпьем, Анна Викторовна, а?
— Хватит уж тебе, Максимушка. И, пожалуй, называй-ка ты меня по-старому. Только послушай, что скажу. Приму тебя здесь всегда — жалею. Да вот еще жалею, что думаешь ты, будто тебе одному худо. А у всякого случается. Знаешь, к примеру, как я такой, как есть, сделалась?
Удивительная женщина, подумал Максим, поворачиваясь к ней лицом. То строгая, жесткая, властная. То добрая, мягкая, участливая. Вот как сейчас. То веселая, бесшабашная.
Эк она… немолода уж, а ногу на ногу закинула, головку белокурую слегка запрокинула, дым колечками выпускает, сигарету — неизбывный «Лигетт черный» — в тонких пальчиках зажала, на отлете немного… блядский вид, ей-богу… но хороша, не отнять… а в глазах — ум, ясный и насмешливый… даже беспощадный…
— Я, дружочек, из семьи-то неплохой, — продолжила Маман. — Хорошая семья, порядочная, благополучная. Отец счетоводом служил, мать дом вела. Сестрица старшая, братец средний, оба правильные. Я младшая, тоже правильная… платьице школьное, фартушек… Ох, ску-у-учно! Серой мышкой всю жизнь оставаться? Вот вам! А время-то — веселые пятидесятые! А годочков-то — семнадцать! А тело-то — живое, и радости просит! А голова-то — дурная! Ушла из дому, как отрезала. К «цветам» ушла, было такое поветрие, слыхал? Нет, об этом не жалею, да и ни о чем не жалею, последнее это дело — о прошлом жалеть. Но и глупостей натворила — ох… Чего только не было… Да все было… Что молчишь?
Что ж говорить, подумал Максим. Умна, цинична, вот только мир твой очень уж благополучный… даже сейчас, когда все кувырком. Все ты видела, ага…
— Ну, молчи, молчи… В книжке вашей с Натальей Васильевной много чего есть, а такого нет. Я не сравниваю, не думай, ужасы эти ваши и представить-то трудно. Однако жизнь есть жизнь, ад — он у нас внутри, у каждого свой.
Ну и проницательность, поразился Максим. Нет, исключительная личность! А я, пришло в голову? Никто…
— Не буду я тебе, солнышко, про этот свой ад рассказывать, ладно? Ни к чему. А вот результат…