Дыхание осени 2 (СИ)
Какое-то время слышно только наше с мамой дыхание, и сказать нечего, суматошно мечутся мысли и замирают, не оформившись. Наверное, мой лимит откровений на сегодня исчерпан, и пора спать, а утром все воспримется проще и для мамы. Я знаю, позже, скорее всего, когда мы уедем, она поделится грустью с папой, а я не смогу. Мне иногда с ним слов не хватает. Родной, близкий, но при нем я боец, а бойцы, даже мирные, не расквашиваются.
Но дверь кухни вдруг открывается и на пороге возникает отец. Взлохмаченный, чуб матюком, в одних спортивках, смотрит на меня так пристально и с таким страданием, что тянет начать хлюпать носом. Но я держусь. Бойцы, даже девочки, даже с подбитыми крыльями, при папах не плачут.
— Прости меня, — выдавливает отец, делая шаг и замирая надо мной. — Прости меня, доча.
И я вот так, в одну секунду, переношусь на виток прошлого и отгоняю непрошеные слезы. Тогда мне было девятнадцать. Я училась на третьем курсе платного вуза, оставалось каких-то несколько лет до заветного обладания престижным дипломом, но однажды приехав домой, я узнала, что отец бросил работу. Он сказал, что в шахте за ним начала гоняться смерть, при нем порода завалила двух лучших друзей, одного едва успели спасти, но с ужасными травмами. Отец сказал, что чудом спасся, что думал уж не выживет, за ним тетка с косой ходит. А я тогда вместо того, чтобы поддержать, вместо того, чтобы обрадоваться, что жив и теперь в безопасности, испугалась что не смогу окончить образование: денег не хватит, одна мама не потянет и нас и мое обучение.
Я кричала отцу обидные вещи: что он сопьется, как его лучший друг, что превратится в бомжа, в ничто, в мыльный пузырь. Кричала, что он трус… Отец дал мне пощечину. Единственный раз поднял на меня руку, никогда в детстве не кричал, не бил, а здесь — взрослая девушка, и пощечина…
Я не смогла простить.
Да, не напоминала, мы заново учились разговаривать друг с другом, но никогда я больше не говорила всего, что думаю. Никогда не общалась свободно, как с мамой. Была я — спокойная, рассудительная, открытая для всех. Была я — противоречивая, о которой мало кто знал.
Между мной и отцом стеной стояла пощечина. У меня после нее как блок, не переношу насилия: меня типает, трусит, лихорадит, бесит, выводит из себя даже намек. И он, подслушав наш разговор с мамой, понял, из-за чего все. Понял и опять, спустя три года, возвращается к болезненной для нас обоих теме. А я могу соврать, что все нормально, могу попробовать сыграть — в больнице насмотрелась сериалов, могу действительно попробовать простить.
— Пап… — Я поднимаюсь на негнущихся ногах и крепко обнимаю его. Как в детстве, доверяя, зная, что не бросит, не предаст, простит. И я не чувствую при этом себя слабой, тряпкой, о которую удобно вытирать ноги. Наоборот, какой-то прилив сил появляется, легкость. Сон как рукой снимает, и за разговорами мы только перед рассветом расходимся спать.
Дверь в комнату Макара плотно закрыта, и я бесшумно проскальзываю мимо. Мой мальчик крепко спит, а я смотрю на него и такое душит безумное счастье, что хочется защекотать. Сдерживаюсь, ложусь в кровать и вскорости засыпаю. Мне снится странный сон, как будто в сумраке я ищу выход к свету, а мне указывает его чей-то голос. Иду сквозь трупы, стонущих, просящих, ступаю по кровавым лужам… Жутко и правдоподобно: и кровь, и голос…
Вот только странно, думаю с утра, обычно видеть во сне кровь — к встрече со своими близкими, родственниками, а мы ведь уже встретились. Сомнительно, что нагрянет без предупреждения мамина родня с Севера.
А вот о мужском голосе из сна старательно не думаю.
А зря.
Как оказалось позже, сон был в руку.
Глава N 8
Пока я спала, бабуля заманила Егора к себе пирогом с потрохами. Не думаю, что золотой мальчик будет такое есть, разве что из тяги к сомнительному экстриму…
— Ой, кто бы говорил! — встает на защиту мальчика и бабули мама. — Кто нашел у бабушки пакетики с "Юпи" и напился этой гадости, а?
— Действительно, — не спорю, — была такая девочка. А кто не дал ей закусить эти порошки с самодельными напитками жвачкой "Бубль Гумм"?
— Да той жвачке лет десять было, не меньше! — возмущается мама.
— Но она же была целая! — возмущаюсь я.
На кухонный стол между нами примирительно ложится пачка ментоловых жвачек.
— От сердца отрываю, — говорит папа.
— А кстати, — беру одну подушечку, — бабуля выкинула "Буль Гумм"?
Родители пожимают плечами, а я таки надеюсь, что выкинула, потому что одно дело когда Егору поплохело от прыжков на батуте и я его не любила, и другое — если в моем доме, и он — чудо мое цыбулькино.
— А Макар еще спит? — спрашиваю папу, он встал последним, может, слышал. Папа вчера решил, что вмешиваться в наши отношения не будет и что водитель не такая сволочь, как мой бывший, так что я спокойно произношу это имя в доме. Имя Ярослава под запретом, можно проболтаться только Егору — по родственному, по юности и по скидке, потому что он о табу не знает.
— Да нет, — говорит папа, — кажется, встал уже. Не знаю, чего не выходит. Зайти к нему?
Присматриваюсь с подозрением: вроде бы не настроен для серьезной беседы, но лучше я сама. Не расхаживает же он, я думаю, в пижаме со слониками? Стучусь на всякий случай, Макар открывает дверь, и я, произведя невольный осмотр, убеждаюсь, что пижамы нет, слоников тоже, а есть босые ноги, брюки и оголенный торс.
— Войдешь? — и наглость есть, с которой мне так соблазнительно улыбаются.
— А ты выходить не собираешься? — интересуюсь. — Я уже, например, позавтракала.
— Молодец, — медленно, чтобы было время отпрянуть, протягивает руку и гладит по волосам. — Я не голоден, спасибо.
Он оставляет открытой дверь, а сам отворачивается, и только теперь я замечаю, что он складывает в сумку вчерашнюю рубашку. Свежая висит на спинке стула, дожидается, когда окажется на его сильных плечах.
— Уезжаешь?
— Да, я же говорил, что могу только на два дня, а с учетом дороги я и так задержался.
— А Егора уже нет, — почему-то говорю я.
— Я знаю, слышал, как он уходил.
Пока Макар надевает рубашку, я рассматриваю узоры на ковре.
— Проводишь?
Ну вот, собрался, можно и в глаза смотреть. Я только одного человека знаю, которому так же идет красный, но ни одного больше — о котором бы мне хотелось сейчас думать. Я топаю к двери, жду, пока Макар распрощается с моими родными и под его вопросительным взглядом иду к лифту.
Макар не спорит, усмехается чуть заметно, видя мою воинственность. Это у меня с утра бывает, и когда волнуюсь, и когда вперед пытаюсь защититься от любого, даже словесного, нападения. Пока Макар забрасывает сумку на заднее сиденье, я без удивления замечаю выскочившую из подъезда соседку — теть Веру. Ну да, с балкона видать-то хуже, а надо в подробностях, чтобы живописать другим сплетницам.
Но мне все равно. Помнится, я и хотела оставить в городе побольше сплетен. Пусть смотрит, пусть завидует. Я подхожу ближе к Макару.
— Пора?
— Пора.
Между нами расстояние в несколько сантиметров и сотни взглядов из зашторенных окон. Между нами прошлое, через которое переступить не могу и его надежда, что однажды я это сделаю. Между нами так много всего, что сказать нечего. А сейчас между нами встанут города, и чем дальше он будет ехать, тем больше чужих лиц, чужих судеб, мимо которых зачем-то проносишься… И я признаюсь сама себе, что была бы не против, останься он еще на немного: день, два. Мне бы хотелось узнать его лучше, хотелось попробовать с поцелуями или чуть больше…
А, впрочем, что мне мешает сейчас?
Теть Вера? То, что Макар спешит? Нет, мои страхи. А если ступлю на них? И каблуком? Если не услышу их яростного шипения?
Поднимаюсь на цыпочки, медленно обнимаю за шею, чтобы мог отстраниться, но… он прижимает сильнее и целует лицо, губы, волосы, целует мои ресницы. Легким прикосновением, огненными точками. А я, захлебываясь проснувшейся жадностью, беру в плен его губы. Один из нас издает тихий стон, другой повторяет как эхо, и мы дышим с трудом, когда оставляем губы в покое. Мое лицо у него на груди — не стыдно, просто… приятно, удобно. Его лицо в моих волосах, а губы над ухом.