Моя борьба
Они уже беседовали как хорошие знакомые. Машка рассказывала что-то едко-колкое про Лос-Анджелес и кашогиский адвокат поддакивал «ее, зат’ц райт, экзактли эз ю сэй!»[152] Кашоги иногда хватал Машку за ляжку от смеха. Потом сунул ей в кофту, прямо за вырез, пятьсот франков. И Маша подумала: «Это как если бы он купил у меня рассказ, который я все никак не могу написать. Только маловато, конечно. Но все-таки, рассказ ведь не написан. Значит это, как если бы я пришла к издателю и рассказала бы ему идею. И он бы мне дал за нее пятьсот франков. Тоже неплохо, для никому не известного автора».
Терезка уже затомничала голосом, смазанным иранской икрой. Надо сказать, что здесь, в низинке, звук был куда лучше, чем у бара, на возвышении. Лицо, правда, было более заметно — то, что на лице. Но в конце концов, никто не сомневался, что Терезке не двадцать лет. И вообще — она певица, а не манекенщица! Хотя, конечно, такие, как Кашоги, предпочитали марчелок и машек тем, кому еще не было и тридцати. А если уж певиц в возрасте — то в «Ковент Гарденз».
Салат из сердец остался почти нетронутым, и, выходя из-за стола для своего номера, Машка поглядела на него с сожалением. «Вот так они выкидывают здесь за год тонны еды! А потом поют песни для Эфиопии и ее голодных детей! И орут, когда просишь бесплатно пирожок, один, несчастный!» В который раз Машка подумала о несоответствии своего уровня жизни с уровнем людей, ее приглашающих. Тех, кого она развлекает. Для которых она поет. Которые ей аплодируют и очень хотят пригласить. Приглашают! Везут на «Ролс-ройсе» в «Гараж» или «Авантюру», рады ее компании, горды даже, если она хорошо спела, что вот, мол, эта певица с нами! Мы ее привезли! А маленькие девочки из пригородов сидят в «Гаражах» и «Авантюрах», мечтая подцепить какого-нибудь владельца «Мисимы» (кошмар! хоть Мисима и любил красивую одежду!), магазина оптовой продажи брюк! Как эта жуткая дура, из дьявольской тройки, недавно судимая, о которой напишет Спортез, замолчав, конечно, кое-какие факты, холодную такую книгу… Да, и вот она, певица, не мечтает быть приглашенной, уже приглашена! Да и в семнадцать лет, в отличие от судимой дуры, она уже была в Америке, а не мечтала… И вот она отказывается даже от приглашений, теперь все чаще. Потому что ее ждут дома. Марсель ее ждет. Сбылась ее запись дневниковая' «Любил бы меня кто-нибудь, как я писателя. Ждал бы меня…» Но тут я сразу хочу стать литературным критиком и спросить наконец: «За что же героиня любит самого писателя?! И не ждет он ее, и не особо интересуется, и вообще — у него свои цели, далекие от героини…» Машка меня уже перебивает, уже кричит и, насупившись, бубнит: «Как будто любят, только когда есть взаимность! И вообще у меня тоже свои цели — заставить любить! Не может быть такого, а? Трогать во сне и мешать жить! написала я в стихотворении. Мешать жить, значит чтобы часть жизни была занята мной. Это значит победить… А?» Тут можно, конечно, возмутиться, но нельзя и не признать неограниченное количество способов любить.
* * *
С букетом роз Машка энергично взбежала по лестнице и задержалась на минуту перед своей дверью. Отдышаться. Это уже было привычкой. Из-за визитов к писателю. Он ведь презирал запыхавшуюся Машу… Она позвонила. Да, она могла оставить в своей квартире француза. Он не станет рыться в ее бумагах, «искать правды». Он не понимает по-русски Но, наверное, не только из-за этого.
Он открыл, и Маша сразу увидела своего кота, нахохлившегося, как курица, на диванчике пэдэ.
— Бррр! Какой холод… Ты спишь? — она снимала шляпу, пальто, которое Марсель, тоже нахохлившийся, как кур спросонья, вешал уже на плечики.
— Я долго слушал радио. Девяносто три человека арестовано. Семьдесят три ранено. У полиции — сто. Откуда эти цифры в тот же день? На Сен-Жермен, как всегда, жгли чьи-то тачки. Один студент потерял глаз. Другого, даже не участвовавшего, избили до смерти… Паскуа придумал какой-то отряд мотоциклистов для разгона демонстрантов.
— А старые музыканты в кабаке говорили: «Мама, мы пошли гулять! — Куда? — На маниф!»-передразнивая студентов, говоря, что для них это забава! от нечего делать, — она уже была в ванной, смывала мэйк ап. — Может, ты мне сделаешь грог?.. Журналисты разбаловали политиков. Они бегают за ними с микрофонами, а те еще вид делают, что, мол, некогда. Им сказать нечего! Так же, как журналистам нечего спросить! А создается впечатление активной деятельности. Дверцы машин хлопают, папочка под мышкой, взмах руки, мотание головы — нет, мол, спешу, а вокруг камеры, вспышки фотоаппаратов, микро разных станций… А когда они начинают что-то говорить, то это всегда ругань оппозиции. Видите, что нам оставили социалисты, говорит РПРошная часть правительства. А придут опять социалисты и будут говорить. — Видите, что нам Паскуа оставил?!
Она села у своего письменного стола выпить грог. За стол она уже давно не садилась. Писать не было времени. Эмоциональная жизнь заполняла так, что на интеллектуальную, да просто даже на раздумья, не оставалось времени. Да и не особенно хотелось раздумывать. Все было наполнено эмоциями. Животными порывами и желаниями. Они, правда, собирались с Марселем делать совместный Бэ Дэ. Он принес ей учебник французского, и она должна была учить французский, чтобы писать диалоги, а Марсель бы рисовал к ним сценки. Или наоборот… Они собирались.
Машка потушила свет я легла. Радио осталось включенным. Опять передавали «Лэди ин рэд». «Правильно — все, что немного пошловато и глупо, чтобы сказать, вполне проходит в песне. Даже нравится в песне», — думала она. В квартиру позвонили.
Маша посмотрела на дверь квартиры. Между полом и дверью была щель, но свет не проступал с лестницы. И она без сомнения подумала, что это писатель, стоит там в темноте, как когда-то… Она так и лежала тихо. И Марсель лежал рядом. Тоже тихо. Он, наверное ждал, когда же придет этот самый писатель, этот панк с фотографии, этот любимый тип Машки. Потому что он, конечно, любим ею. Марсель это видел. И она буквально заставляла его читать писательскую книжку… Французский человек, он не хотел потерять русскую девушку, а поэтому никогда не говорил — что это за русский еще, что за дела? Ты со мной, и все! Нет. Он чувствовал, что не имеет еще права так сказать. И он тихо ждал. Предлагая себя. Как Машка когда-то себя предлагала, навязывала писателю.
— Это он… — сказала Машка, и в дверь опять позвонили.
Вот в чем был ужас этих французских клеток. Тоненькая дверь разделяла их, и только. По ту сторону тонкой двери была другая жизнь, и тоже Машкина. Но обратная ее сторона. И только дверь разделяла. И было жутко от этого, что вот такая малость может так разделять, дверь какая-то. Если бы писатель захотел, он бы навалился на эту дверь своей дельта мае, которую усиленно развивал, сожалея, что нет у него штанги для более эффективных результатов, этой мышцей бы навалился, на которой Машка играла пальцами, засыпая, и писатель говорил «не рой яму» шутя, тоже засыпая… он мог бы выбить эту дверь к такой-то матери, ворваться в комнату и посмотреть на обратную сторону, на второе лицо своей подруги… Он позвонил еще раз и даже сказал что-то.
— Я подойду, — Машка встала в чем мама родила.
И это тоже было ужасно. Вот он, там, за дверью, в бушлате или ненавистном Машке плаще, а она — голая. На другой стороне.
— Что ты хочешь?
— Открой мне!
— Я сплю. Я не одна. Я не могу тебе открыть. Мы голые, — все эти фразы были сказаны механически как-то, следуя одна за другой.
— Какая ты сука. Открой, иначе я проломаю двери.
— Не надо! Иди вниз, я сейчас спущусь. Пальто надену.
Писатель переспросил, не врет ли она. Она не врала. Она действительно решила выйти и все ему сказать.
— Я спущусь, Марсель, вниз. Я ему скажу, что у меня есть ты, — сказала она французу, который включил свет и сидел на постели; голые ноги согнуты в коленях, рука, с сигаретой уже, на коленях.