Там, в Финляндии…
— Работать на врага, как ты, я не собираюсь! А тебе пора бы давно понять, что своим усердием товарищей подводишь. Они слабей тебя, им за тобой не угнаться. Да и желания у них нет работать на немцев. Вот и выходит, что ты один работаешь на совесть, а остальные ленятся, а то и саботируют. Остается, чтобы их немцы живьем в могилу загнали ради того, чтоб тебе окурок достался. Пора бы опомниться, наконец!
Но Козьма уже овладел собой. К нему вернулось прежнее хладнокровие, и его теперь ничем не прошибешь.
— Никого я не подвожу! — упрямо твердит он свое. — Вы сами по себе, а я сам по себе.
По-прежнему из-под его кирки летят комья мерзлой земли, и снова останавливаются на нем глаза восхищенных конвоиров.
— Чертова Жила, — шипим мы, — прекрасно все понимает, а прикидывается дурачком.
Весь остаток дня проходит в перебранке. Осокин ни на минуту не оставляет Жилина в покое и продолжает то убеждать, то попрекать его. Козьма же по-прежнему равнодушен и безучастен ко всем упрекам и увещеваниям.
— Подожди, бадья! Я еще доведу тебя до белого каления! — кипятится Осокин.
Перебранка, вспыхнувшая на работе, на этом не заканчивается. Вечером она возобновляется с новой силой.
— Наработался, работяга? — в упор обращается Осокин к мастерящему что-то Жилину. — Много ли окурков заработал? По скольку товарищей за окурок продал?
Козьма и на этот раз невозмутимо равнодушен. Он молчит, не считая нужным отвечать.
— Тебя спрашивают, Иуда! Сколько товарищей продал и сколько еще собираешься продать?
Сравнение с Иудой выводит Жилина из себя. Лицо его багровеет от нескрываемой ярости и злобы. Вскочив на ноги, он грузной медвежьей походкой направляется к Осокину.
— Я вот покажу тебе сейчас Иуду! — угрожающе рычит он, надвигаясь на Андрея. — Ты что ко мне присосался? Что я у тебя пайку украл или поперек дороги тебе стал, что ты зудишь каждый день? Тебя, кажется, не трогают!
Драки в палатке — обычное явление, и к ним прибегают по малейшему поводу. Дерутся не потому, что среди нас существует какая-то вражда, совсем нет. Доведенные до озлобления, мы просто-напросто срываем порой зло один на другом, подчас даже без всяких на то причин и оснований. Привыкнув к подобным потасовкам, мы не обращаем на них особого внимания, поэтому драчунов обычно никто не пытается разнимать. На это обстоятельство, видимо, и рассчитывал Козьма в надежде свести свои счеты с ненавистным ему Доходягой, но его план, однако, на этот раз не удался. Когда его кулак поднялся над головой тщедушного Андрея, мы, к удивлению Жилы, вмешиваемся в события. Утаиваемая нами злоба к Жилину прорывается наружу.
— Что, гад, отъелся на немецких харчах, теперь полуживых добивать начал! Не смотри, что все, как щепки, высохли, всей палаткой с одним еще управимся. Бей его, ребята! — набрасываемся мы на опешившего Козьму, окружив его плотным кольцом.
Не ожидая подобного отпора, Козьма растерянно пятится назад и, добравшись до места, стихает. Почувствовав свою силу, мы изливаем на него поток угроз и ругательств.
— Не вышло, Иуда? — продолжает нападать на Жилина Осокин. — Да что там Иуда! Ему далеко до тебя — ты перещеголял его. Тот за сребреники только одного Христа продал, а ведь ты всех нас, весь лагерь продаешь, продаешь за слюнявый окурок, мерзавец! А меня ты не запугаешь — не из пугливых!
Козьма молчит. Напуганный неожиданным отпором, он не отваживается больше отвечать. Слишком велики злоба и ненависть к нему остальных.
— Ты не только товарищей по плену продаешь! Сегодня ты нас за окурок продал, завтра весь наш народ, Родину свою продашь! Недалеко от этого! Вижу тебя насквозь!
У Козьмы трясутся руки. От хваленых хладнокровия и равнодушия в нем не осталось и следа. Спасаясь от дальнейших обличений и всеобщей ненависти, он прибегает к обычному приему и, поспешно раздевшись, ныряет под одеяло. Накрывшись с головой, он притихает, но от нас не может укрыться, что все его грузное тело, словно в ознобе, сотрясается в приступе дрожи.
— Спрятался, значит! Дескать, сонного трогать не будут, в покое оставят, — не прекращает Андрей нападок. — Нет, друг, этим дело не кончится! Костью тебе в горле стану за этот окурок. Жизни не будешь рад!
Только убедившись, что ответа от Жилина больше не дождаться, Андрей обращается к палатке:
— От окурков этот ублюдок все равно не откажется, немцам угождать будет и нас предавать не перестанет. Я ему теперь поперек дороги стал — все планы его срываю. Крестниками с ним стали и не миновать нам с ним по-настоящему столкнуться. Что-нибудь одно: или он с немцами, или я с вами. Не простит он мне этого, да и я это так не оставлю. Жизни лишусь, а изведу гада! Не помогут слова — иначе начну действовать.
Зная Осокина, мы не сомневаемся, что обещание свое он непременно сдержит. Обсуждая события дня, в этот вечер мы долго не можем заснуть и только поздней ночью расходимся по своим местам.
На несколько дней все стихает, и палатка успокаивается. Жилин снова смиряется и становится тише воды. Он тщательно избегает всего, что может вызвать прежнее обострение. Но мы хорошо понимаем, что Жила не может стать другим. Затишье, наступившее в палатке, мы расцениваем как кажущееся и несомненно временное явление. А вскоре мы стали очевидцами чрезвычайного события, когда в нашу палатку с визитом явился Гришка-полицай.
— Где тут Жилин у вас? — спросил он с порога.
— Сюда, сюда давай, Григорий Ермолаич! — заслышав его голос, услужливо освобождает ему место польщенный Козьма.
— Да тебя тут не скоро и найдешь. Что в берлогу, в куток забился.
— Не обессудь уж, Григорий Ермолаич. Отдельных квартир не имеем — неважно живем. Сам видишь, какая наша жизнь.
Уединившись, они продолжают свой разговор, не обращая на нас никакого внимания, а мы, потревоженные появлением непрошеного гостя, в наступившей тишине слышим каждое их слово.
— Что это задурил опять? — интересуется Гришка. — Для тебя же хуже! На одном-то пайке далеко не уедешь, а от помощи сам отказываешься.
— Не могу, Григорий Ермолаич! — осмеливается на откровенность Жилин. — Кабы я один жил или товарищев крепких имел — другая статья. А одному без друзей ничего не сделать. Среди зверей живу — никакого прохода не дают.
— А ты расскажи толком, как и что, поделись! Ежли надо, за помощью дело не станет. Выкладывай давай все начистую!
— Да ведь и рад бы потолковать, Григорий Ермолаич, да неможно здесь. Живьем съедят! И так уже жизни не стало.
— А ты не бойся! Заступимся в случае чего!
— Это как вам угодно, Григорий Ермолаич, а только не могу здесь. Поверь, не могу!
— Так ведь можно и другое место найти. Чай, к нарам-то тебя никто не привязывал. Выйдем пойдем!
Поднявшись с мест, они покидают палатку.
— Вот ведь куда гад гнет! — возмущается Полковник. — Жаловаться на палатку собрался.
— Не в любви же ему к тебе объясняться, — резюмирует Павло. — На черта ему такие Полковники сдались! Было бы жрать вдоволь да курево не переводилось, а остальные — хоть передохни, ему ни жарко, ни холодно.
— Ничего! — успокаивает Осокин. — Обуздаем общими силами. Одному со всеми не сладить.
Час спустя Козьма возвращается в палатку. Не обращая на нас внимания, он, преисполненный достоинства, пробирается на свое место.
— Натолковался с дружком? — с ехидством прицепляется к нему Павло. — Может, расскажешь, о чем совещались? Послушать бы и нам не мешало.
— Не обязательно! — вызывающе отрезает Козьма. — Без любопытствующих обойдемся!
— Ишь ты! — теряется огорошенный Павло. — Самостоятельным, значит, Козьма Иваныч стали?
— А хоть бы и самостоятельным! До этого никому дела нет, — в его тоне звучит ничем не прикрытый вызов, и держится он с исключительной наглостью.
Визит Гришки не прошел даром. Козьма утратил всякую робость и, совершенно не считаясь с нашим негодованием, принялся работать с удвоенной энергией. К нашим одергиваниям он относится с невозмутимым равнодушием и проявляет поистине необузданную активность на работе.