Там, в Финляндии…
Поняв, что нам известно о его посещении полицейской палатки и что отпираться бесполезно, Жилин опускает голову и, делая вид, что занят едой, переходит к спасительному молчанию.
— На работе ты усерден, — вновь вступает в разговор Андрей, — у немцев авторитетом пользуешься, теперь вот еще и к полицаям наведываться стал. Не за это ли тебя и едой-то заваливают?
Козьма по-прежнему молчит.
— За красивые глазки фашисты не жалуют. Видно, и в самом деле велики твои перед ними заслуги, коли они тебя ото всех отличают.
— Ежли тебе будут давать, так и ты не откажешься.
— Ну, конечно! Так-таки и поклонюсь им в ноги. Да мне они ничего и не дадут. Я-то ведь своих товарищей на работе не подвожу и доносами на них не занимаюсь.
— А я что, занимаюсь? — изобразив возмущение, угрожающе приподымается Жилин.
— Ты вот что, парень! — ввязывается дядя Вася. — Ребят ты своей хитростью не проведешь. Им все известно! Одно скажу, прекрати эти свои замашки лучше всех на работе быть, перед немцами выслуживаться и полицаев навещать. Плохим все это может для тебя кончиться.
— Да что это вы сегодня на меня насели? Откуда взяли, что я…
— Ты помолчи лучше! — обрывает его шахтер. — Все равно не убедишь никого и не оправдаешься. Лучше мотай на ус, что тебе говорят. Не перестанешь гнуть свое — пеняй на себя. За такие дела расчеты бывают короткими.
Козьма тщетно пытается сохранить показное спокойствие. Это ему сейчас не удается. Мы видим, как дрожат его руки.
— Так запомни, парень, — снова предупреждает дядя Вася, — с огнем играешь! Сам себе могилу роешь. Ладно еще, что палатка у вас смирная. В другой бы давно уж голову свернули.
Предупреждение шахтера на Козьму действуют подавляюще. Пытаясь скрыть охватившее его волнение, он, забыв об еде, поспешно скидывает с себя одежду и, забравшись под одеяло, наглухо закутывается в нем. Для нас ясно: спать он не сможет, и когда, устроившись на ночлег, мы затихаем, до нас долго доносится беспокойная возня Жилина.
Разоблачение
Наши наставления не прошли даром. Озадаченный общей неприязнью и напуганный суровыми предупреждениями Андрея, Полковника и дяди Васи, Козьма осознал грозящую ему опасность, резко изменил свое поведение и стал неузнаваемым. Стараясь ничем не выделяться среди нас, он так же, как и мы, зачастую простаивает теперь на работе, прибегая к инструменту только в присутствии постовых да как к средству согреть себя работой.
— Совсем другим стал! — подмечаем мы. — Не узнаешь! Подействовало, видно. Может, и одумается парень…
Перемена в Жилине не остается незамеченной и немцами. Не находя ей объяснения, они пребывают в недоумении и полны разочарования в своем любимце. Несколько дней подряд ничего не делая на работе, он своей внезапной пассивностью обманул их надежды, и они со свойственной им злопамятностью жестоко мстят ему за эту измену. В самый короткий срок Козьма лишается всего своего благополучия. Наши ограничения становятся и его ограничениями, наш жалкий лагерный паек — его повседневным пайком. Избалованный немцами, привыкший к изобилию (по лагерным меркам) в продуктах, табаке и сигаретах и совершенно утративший понятие о недостатке, он на себе теперь испытывает все трудности нашего существования, на которые обрек нас плен. И каждому из нас вполне понятно, чего стоит ему сдержать себя, чтобы не встать на прежний путь.
Наблюдая за ним, мы не можем не заметить этой внутренней борьбы в нем и колебаний между необходимостью ладить с нами, окончательно лишив себя всех благ и выгод, и сознательным подрывом крепнущего товарищества. Что в нем возьмет верх, для нас еще не совсем ясно, и мы полны сомнения, что ему удастся сдержать себя. Нам хорошо известна жадность Козьмы и его пристрастие приспосабливаться, которые не могут не вызывать в нас опасения.
Как и следовало ожидать, опасения наши вскоре сбываются.
Неистовый и жадный курильщик, окончательно лишенный немецких подачек, Козьма вынужден теперь довольствоваться лишь жалкими окурками, в которых порой еще ему не отказывают на трассе его прежние благодетели. Все остальное время, которое мы проводим в лагере, он тщетно мечется в поисках закурки и не находит себе места, когда все его попытки оканчиваются неудачей. Испытывая муки табачного голода, он не дождется по утрам выхода на работу, где сможет наконец-то удовлетворить свое желание.
Этой своей привычке он не изменяет и сегодня. Едва заслышав сигнал, он первым срывается с места и поспешно выскакивает из палатки, торопясь занять выгодную позицию. Достигнув участка, он зорко следит за каждой закуренной постовыми сигаретой в надежде на обычный окурок, заполучив который, давясь и кашляя, тут же жадно высасывает, делая долгие и глубокие затяжки. Но сегодня и в этом его постигает неудача. Немцы, чье озлобление к Жилину достигло предела, на этот раз отказывают ему даже в окурках. Докуривая сигареты, они умышленно проходят мимо Козьмы, делая вид, что не замечают его жадных взглядов, и, бросая окурки, словно в насмешку, тщательно растирают их ногою. Все уловки Козьмы воспользоваться окурком, к его досаде, безуспешны и ни к чему не приводят. Не выдержав, он обращается к постовому.
— Битте бискен раухен, гер вахман! [35] — жалобно тянет он, вымаливая окурок.
Нескладный и долговязый немчик, прозванный нами Слюнявый, злорадно щурит на него свои светлые арийские глаза.
— Не, не! — насмешливо кривя вечно мокрые губы, отказывает он. — Вених арбайт — найн табак, гут арбайт — филь табак, филь сигаретен [36]. Понимаешь?
Озадаченный отказом Козьма растерянно хлопает глазами и задумывается. Соблазн курения в нем настолько велик, что он явно не владеет собой. Отказ Слюнявого застиг его врасплох, но не таков чертова Жила, чтобы отказаться от задуманного. Выйдя из оцепенения, Козьма неожиданно срывается с места и, схватив кирку, с остервенением рвет ею землю. Выждав момент, когда немцы отвлекаются от наблюдения за нами, мы останавливаемся и не сводим глаз с выродка, который один из всей команды по собственному побуждению и без всякого принуждения к тому с необычным прилежанием продолжает долбить чужую мерзлую землю. Усердие Жилина по достоинству оценивается Слюнявым. Он подходит к Козьме и, шмыргая носом, под которым висит неизменная светло-зеленая капля, некоторое время внимательно наблюдает за Жилиным и милостиво швыряет к его ногам весь исслюнявленный и обсосанный окурок. Выпустив из рук кирку, Козьма моментально нагибается за ним и жадно глотает табачный дым. И только тогда, когда пепел начинает жечь губы, Козьма отбрасывает жалкий остаток далеко в сторону.
— Вот я и говорю, — словно продолжая прерванный разговор, начинает Осокин. — Есть же такие подленькие людишки, что даже за окурок способны продаться и товарищей подвести.
Голос Андрея звучит спокойно, но лихорадочный румянец на впалых щеках выдает его волнение, негодование и ненависть.
— Ненавижу таких! Противны до невозможности! Хотелось бы мне знать, кто они, эти выродки, есть ли у них дом и родные, народ, из которого они вышли, есть ли, наконец, у них Родина?
Не обращая ни малейшего внимания на нападки Осокина, Козьма невозмутимо продолжает работать.
— Полюбуйтесь вот на таких! Хоть кол на голове теши! Что делает окурок! Один за всех старается. Хоть бы товарищей постыдился! — Намеки Андрея становятся все более отчетливыми.
— Ты на кого это намекаешь? — спрашивает Жилин и невинными глазами уставляется на Осокина.
— Да все вот на таких, что за окурок разбиться готовы. Взять хотя бы и тебя, к примеру. Думаешь, что делаешь, или нет? Ведь товарищей продаешь, шкура!
— Кого это я продаю? — Козьма делает удивленный вид. — Вы сами по себе, я сам по себе. А работать никому не запрещено. Я в твои дела не лезу, не лезь и ты в мои. Работай и ты — я тебе поперек дороги не стану.