Т. 4. Сибирь. Роман
Филатов ушам своим не поверил. Переспросил, И раз и два. Мужик понял, что сболтнул лишнее, начал выкарабкиваться из ямы, в которую по глупости влопался. Он, дескать, сам-то фельдшера не видел, слов таких от него не слышал, а по деревне трепали.
Филатов помчался в Парабель, к Горбякову: взбаламученный, возбужденный, веря и не веря тому, что услышал от мужика.
Увидев урядника, неожиданно вбежавшего в дом, Горбяков понял: произошло что-то непоправимое. Вероятно, Акимов и Федот Федотович не успели уйти и попали под облаву. В какую-то микроскопическую долю секунды Горбяков прикинул возникшую ситуацию. Положение складывалось безвыходное. Провал! И не только провал побега Акимова, но и его самого. Как он мог допустить это?! Где, в каком месте он сделал оплошку? Ведь был он осторожен, сверхосторожен…
— Ты что, Варсонофий Квинтельяныч, совсем из ума выжил?! — опережая урядника, не дав ему даже рта раскрыть, закричал Горбяков и энергично потряс кулаком.
Высокий и тощий урядник ошалело попятился к двери, растерянно заморгал, никак не ожидая от фельдшера таких слов.
— Бревно-то, Федор Терентьич, зачем на моей дороге кладешь? Становой шкуру с меня спустит, — забормотал урядник, потеряв от крика Горбякова прежнюю смелость,
— Какое бревно? — чуть смягчаясь, спросил Горбяков.
— Обнаковенное, Федор Терентьич! Я к мужикам за подмогой, а они ни в какую: ты не велел! — Филатов обиженно выпятил губы, на глазах его выступили слезы.
Вмиг Горбяков понял, что ситуация не столь еще безвыходная, как ему показалось вначале.
— А с тобой, Варсонофий Квинтельяныч, по-хорошему не сладишь, — более миролюбиво, но по-прежнему громко и непримиримо заговорил Горбяков. — Не я ли тебя упрашивал отлежаться? Ты посмотри на себя. В чем только душа держится! А сляжешь окончательно, с меня начальство спросит: «Почему не уберег жизнь государственного человека?» А что я сделаю? Для всех указание медицины — закон, приказание, которое не подлежит ослушанию, а для тебя — трын-трава. Уж извини меня, а только так: у тебя власть в руках, и у меня она есть. Как услышал я о твоей затее, сел на коня и поехал по деревням. Всем мужикам строго-настрого наказал: «Ни одного шага с Филатовым! Он же тяжелобольной, погубит себя, а с вас допросы начнут снимать. Затаскают!» И еще вот что, Варсонофий Квинтельяныч: раз ты преданный слуга царю-батюшке, то нужен ты ему здоровым, бодрым, способным исполнить любой приказ. Учти: престол хворых служак не почитает.
Горбяков говорил и говорил, присматриваясь к уряднику и взвешивая, верно ли он оценил сложившуюся обстановку, тот ли тон взял с Филатовым.
Урядник был взволнован всем, что говорил фельдшер. Он часто-часто моргал, сутулясь, безутешно всплескивал руками. Волна сладкого умиления перед самим собой захлестывала его душонку. «Государственный человек! Преданный слуга царю-батюшке!» Да от таких слов он готов был сейчас же на весь дом разрыдаться или броситься в передний угол, встать во фрунт перед иконой божьей матери и изображением покровителя воинской доблести Георгия Победоносца и запеть торжественно «Боже, царя храни», так запеть, чтоб стекла в окнах зазвенели.
Но Горбяков и не думал давать ему передышки. Он продолжал говорить, несколько понизив голос и не скрывая угрозы, сквозившей в отдельных фразах:
— Ну и что же мне остается? Мне остается, милейший Варсонофий Квинтельяныч, сейчас же отправиться к твоей дражайшей и ненаглядной супруге Аграфене Васильевне и откровенно, как к тому обязывает мой долг исцелителя немощей человеческих, поставить вопрос самым категорическим образом: либо ты подчиняешься моим предписаниям и тогда я несу ответственность за твою жизнь, нужную отечеству, либо бог тебе судья, поступай как знаешь!.. Прости, что говорю такие резкие слова… Страшно подумать! Кому говорю? Не какому-то темному, неотесанному мужику, который трем свиньям щей не разделит, а государственному чину, блюстителю незыблемости престола… Вот так, вот так… Пусть Аграфена Васильевна сама все рассудит…
Ах, как верно, пронзительно, точно до последней точки рассчитал Горбяков! Упоминание о супруге урядника было так уместно, так кстати. Даже нарымского станового пристава и того Филатов боялся меньше. Аграфена Васильевна… Нрав у нее тяжелый, а кулак как налитой свинцом. Случалось, что в гневе и поленом и рубелем саданет… Филатов мучительно поморщился, будто острая зубная боль хватила его. Налет умиления и торжественности померк, прямой его стан обмяк, плечи повисли под серым сукном шинели.
— Уж ты не гневись больше, Федор Терентьич! Давай по-мущински все порешим. Знаешь, женское сословье какое! — лепетал Филатов, с явным подобострастием заглядывая в строгие глаза Горбякова и страшась неподкупности, которая так и сквозила из каждой морщинки фельдшера.
Горбяков не спешил с ответом. Он прошелся по прихожей, смахнул пот со лба, вздохнул с облегчением. Пережиты трудные, невообразимо трудные минуты. Ну, все самое страшное позади. Но с этого часа еще осторожнее, во сто крат осторожнее будет Федор Терентьевич Горбяков!
— Ты знаешь, Варсонофий Квинтельяныч, меня не первый год, — заговорил совсем другим тоном Горбяков, посматривая на урядника помягчевшими глазами. — И я тебя знаю. И характер Аграфены Васильевны знаю. Причинять тебе зло не стану. Но еще раз говорю: образумься, поостынь в своем рвении…
— Да разве ж я от себя?! Становой загрызет… Я и сам чую: точит меня хворь. Полежать бы надо…
— Полежи, Варсонофий Квинтельяныч, полежи, коли не хочешь жену вдовой, а детей сиротами сделать. Не первый раз говорю тебе об этом.
— А становому отпишу: все леса, мол, прошли, сгинул беглец… В случае чего и ты словцо, Федор Терентьич, замолви.
— А почему бы не замолвить? Ведь и на самом деле так. Вон поспрошал я мужиков по деревням, все в один голос говорят: ушел беглец, ушел еще тогда, по полой воде.
— И мне так говорят, а становой свое гнет: ищи, лови!
Горбяков вздернул плечами, промолчал, опасаясь, как бы не переиграть свою роль.
Когда Филатов ушел, еще раз пообещав немедленно лечь в постель, Горбяков сел в своем кабинете за стол, чтоб не спеша обдумать все происшедшее.
Нет, остановиться только на этом разговоре нельзя. Филатов туп, неразвит и трус, каких белый свет не видывал, а раз трус, то и подлец. Припугнет его становой — на любую подлость пойдет, лишь бы собственную шкуру уберечь. Что-то нужно сообразить еще… Мало только уложить этого остолопа в постель, мало натравить на него его злую супружницу, необходимо загладить происшедшее событие, чтоб забыл этот тощий сухарь все, что вызнал у мужика, чтоб испарилась из его памяти сегодняшняя стычка.
Горбяков знал по прошлому опыту, что лучший способ упрочить отношения с Филатовым — это устроить пирушку, пригласить ка нее друзей урядника и дать им волю надраться до чертиков, до положения риз, чтоб потом, после пьянки, выворачивало их наизнанку еще суток двое-трое.
При одной мысли о гулянке в обществе парабельской знати лицо Горбякова перекосила гримаса брезгливости. Унылые, тупые морды, бездарные, плоские разговоры, утробные интересы… Горбяков затряс кудлатой черной головой, будто хлебнул рвотного… И все же лучше ничего не придумаешь, хоть до утра раздумывай. Придется замкнуть свои чувства покрепче, запрятать поглубже свою неприязнь и разыграть гостеприимство по-нарымски, когда пьют и едят через меру…
Горбяков взял лист бумаги и начал прикидывать, во что ему обойдется это предприятие. Сумма получалась изрядная, если учесть его бедняцкое жалованье. Ну, впрочем, унывать он не собирался. Рука у него пока не дрожит, глаз по-прежнему зорок. Завтра же на рассвете он отправится с ружьем в кедрачи. В эту пору глухари прилетают подкормиться зеленой кедровой хвоей. Штук пять-шесть тридцатифунтовых птиц хватит за глаза на всю компанию. Нельму для пирогов он купит по дешевке у остяков на Оби, хотя его новоявленный сват Епифан Криворуков уже обихаживает их на рыбопромыслах, позвякивает бутылками с водкой. Кое-что из закуски — соленые огурцы, квашеная капуста, копченая стерлядь — стараниями Федота Федотовича имеется в избытке в погребе, во дворе…