Красные ворота
Марья же Ивановна после смерти мужа, сгоревшего в чахотке, ударилась в религию, повязала черный платок, что не мешало ей подворовывать продукты у соседей, подслушивать у дверей и сплетничать. Мать Коншина долго уговаривала ее уступить им комнатку при кухне, но та не соглашалась и, чтоб досадить Коншиным, сдала безвозмездно ее в домоуправление. Коншиным комната все же досталась, что вызвало новый приступ ненависти со стороны Марьи Ивановны, впрочем вскоре утихшей, так как всех ее родичей в деревне признали кулаками. После этого она уже остерегалась скандалов, потому что «чистая» пролетарка Сучкова могла обозвать ее «кулачкой».
…К счастью для Коншина, дверь черного хода открылась, и он, прислушавшись и убедившись, что все тихо, шепотом пригласил Женьку пройти. В кухне, разумеется, было темно, они, что-то задев, прошмыгнули в его купе, размером три на полтора, узкое, как келья, где помещались лишь столик, тумбочка и кушетка. Он зажег лампу и буркнул — раздевайся. Женька сняла пальтишко и уселась на кушетку в довольно независимой позе и с какой-то не то глуповатой, не то плутоватой улыбкой смотрела на него.
— Ну, располагайся… Белье под матрацем, — сказал он, собираясь уходить.
— А вы куда?
— В другую комнату.
— А мне одной страшно будет.
— Ты соображаешь чего-нибудь? Восемнадцать-то хоть исполнилось?
— Сегодня. Я ж говорила — день рождения у меня, потому и гуляли… Свет погасите.
Если бы был Коншин голоден и трезв, послал бы эту девчонку ко всем чертям и ушел бы, но сейчас, когда погасил свет и услышал шелест стягиваемой Женькой одежды, выпитое ударило в голову — нечасто выдавался ему в скудной, почти монашеской жизни такой случай, и он стал тоже раздеваться…
…В шесть утра, невыспавшийся, с головной болью и противным ощущением от случившегося, он вывел по черной лестнице Женьку. Она выглядела значительно бодрее и даже улыбалась, что привело его в раздражение.
— Ну, дурочка, и зачем все это было? Знал бы я, что поперлась ты ко мне невинности лишаться, я б и на порог тебя не пустил, — и жалко ему ее было, и злился на нее.
— Зачем вы так? — лениво попрекнула она. — Ну чего теперь говорить?
Верно, говорить сейчас и глупо и бестактно, тем более что у Женьки был вполне довольный вид, будто совершила она все задуманное, — и когда он, выплескивая досаду, опять начал выговаривать ей, она махнула рукой и таким же ленивым, снисходительным тоном, улыбаясь своей дурацкой улыбкой, заявила:
— Еще вчера вечером сказала же — гуляю я…
— И в это «гулянье», значит, входило…
— Ага, — прервала она. — Я так решила, понравится кто, тогда… Ну а вы — ничего. Я к вам приходить буду, хорошо?
— Нет уж, дудки, — выпалил он. — Этого мне еще не хватало.
— Разве я не понравилась вам? — удивилась она.
— При чем здесь понравилась, не понравилась? Девчонка ты сопливая.
— Я не сопливая… Можно подумать, вам уж очень много лет.
— Много, милая. Двадцать семь уже.
— Подумаешь, — небрежно бросила она.
На улице было темно и холодно. Призывно светила лампочка над палаткой «Пиво — воды» на углу Божедомки и Выползова переулка. Знакомый Коншину продавец Костик иногда не уходил домой и ночевал в своем заведении, если не ушел и сегодня, то, возможно, он приютит их до рассвета, ну и утолит Коншин жажду. Он потянул Женьку к палатке, но тут удивила их огромная очередь в сберкассу, которая, судя по замерзшему виду людей, установилась с середины ночи, если не с позднего вечера.
Напрасно Коншин стучал и в дверь, и в закрытые ставни палатки, Костика, видимо, не было.
— Куда же нам? — поеживаясь от холода, спросила Женька. — И зачем так рано мы ушли?
— Соседи, — буркнул он.
— Подумаешь, соседи. Я спать хочу.
Коншину хотелось того же, но вести ее обратно к себе он не мог, и так, наверно, идут на кухне пересуды, что у него кто-то был, и он повел Женьку вниз к Екатерининскому парку, где можно хоть присесть на скамейку.
Екатерининский парк был пуст, только редкие прохожие, жители Лавровских переулков, трусили по аллейкам, спеша на работу. На скамейках же — никого, не май месяц. Они очистили одну от снега и присели. Коншин задымил, а Женька, прижавшись к нему, вроде надумала вздремнуть. Он поглядел на нее, и ему опять стало жалко доверчиво приникшую к нему глупую девчонку. И что с ней делать?
— Ты где живешь? Далеко?
— Не-е… Но домой я сейчас не пойду, — сонно ответила она, открыв глаза.
— Куда же мне тебя деть? — не без раздражения начал он. — Мне, милая, работать надо. Не сдам двадцатого, не получу ни шиша, и не из чего долг будет тебе отдать.
— Ну и не надо, — безразлично сказала она, потягиваясь. — Замерзла я… Поехали к трем вокзалам? А? Там буфеты уже открыты, — предложила она.
— Работать мне надо. Поняла?
— Подумаешь, работа… — пренебрежительно пробормотала она, а потом, повернув к нему голову, неожиданно ляпнула: — Давайте поцелуемся?
— Еще чего надумала!
— Что вам, жалко? Давайте, — и она, приоткрыв рот, приблизила лицо к нему.
— Ну, давай, — он небрежно притянул ее к себе и поцеловал в губы… И снова охватила его жалость и даже какая-то нежность к этой девчушке. — Ладно, — решил он, — пойдем на рынок, погреемся там в павильоне.
Он взял ее под руку и побрели они по пустынным, занесенным снегом аллеям парка в сторону Самотеки. Не успели и на рынок войти, как узнали —
! Оказывается, еще вчера вечером по радио сообщили.<b>реформа</b>
— Ой, пойдем хлебушка купим! — воскликнула Женька. — Говорили, что после реформы булки французские продавать будут, такие же, как в коммерческих были! Побежим?
От Женькиных денег осталось рублей двести. Теперь, как узнали, это — двадцать! Однако на хлебушек и еще на кое-что хватит. Булочную только открыли, но народу много, все больше женщины. Ходили около прилавка, глядели на разные сорта хлеба, охали, ахали, разводили руками, удивительно же, все как до войны! Почти все брали хлебушек белый — батоны и булки, черный-то за войну надоел, хоть и его не хватало, а теперь бери сколько хошь, аж не верится.
— Ой, булочки какие! — восторгалась Женька, даже в ладошки захлопала. Покупатели понимающе заулыбались.
После булочной зашли в продуктовый — и тут всего навалом! И масло, и сыр, и колбаса! Чудо прямо-таки! Конечно, колбаски купили, целых полкилограмма! Стоило это на новые двенадцать с полтиной, а на старые, которыми расплачивались, — сто двадцать пять! Хлебушек тоже оказался не очень дешевым, в два раза дороже, чем до войны, но разве для них, привыкших к сумасшедшим ценам на рынках да в коммерческих, это дорого? Главное, всего полным-полно, глаза разбегаются…
Теперь надо приткнуться куда-нибудь, не на улице же есть купленное. Вспомнил Коншин про пивнушку — «сидячку» на Трубной улице, где посидеть можно, и повел Женьку туда. После вчерашнего «Арагви» пивнушка выглядела затрапезно, грязный пол, невытертые столики, да что с нее взять, забегаловка, она и есть забегаловка, но хоть тепло, а когда поднабралось народу, еще теплей стало. Мужички оживленные, разговорчивые. Конечно, речи все о реформе, что сколько теперь стоит. Сетовала братва, водочка много дороже довоенной оказалась, шестьдесят рубликов, а до войны шесть была, только после финской подорожала, но не намного, на три рубля всего… Почти у всех посетителей с собой та же колбаска, розовая, аппетитно пахнущая.
Присели за столик, Женька отламывала от батона и жевала, причмокивая, а колбасу им в магазине порезали — бери ломтик, и в рот.
— Здорово! Никаких карточек! — восхищалась Женька. — Иди и покупай, что хошь. Я и забыла вроде, что было так когда-то.
— Да ты и не можешь помнить, глупышка, — рассмеялся Коншин.
— Я машинку пишущую у вас приметила. Вы что, писатель?
— Какой к черту писатель! Студент я. Понимаешь? Ну и прирабатываю в издательствах.
— Студент, — немного разочарованно протянула она.