Трактат о лущении фасоли
— Со школы. Сначала деревню электрифицировал. — Я уже собирался уходить, даже взялся за ручку двери, но меня остановил его вопрос.
— Да, я понимаю, — сказал он.
Я не решился спросить, что он понимает, потому что, на мой взгляд, понимать здесь было нечего.
— А почему вы ушли? — спросил он.
— Зарплата маленькая, — ответил я. Но за этим его вопросом что-то крылось. Словно он знал, что я ушел из-за саксофона. И чтобы запутать его, я продолжил: — Дождь не дождь, мороз не мороз, торчишь на этих столбах...
Но он не позволил мне закончить:
— А сколько вы уже работаете на этой стройке?
— Только первую зарплату получил.
— Да, теперь все понятно. — В голосе продавца звучала подавленность. — В столь юном возрасте, в столь юном возрасте коричневая фетровая... — Он подошел к витрине, взял шляпу и, подавая мне, сказал: — Примерьте еще раз. — Потом прошел за прилавок, сел, подпер голову руками и больше не произнес ни слова.
Шляпа была мне явно велика. Казалось, теперь она еще больше падает на уши, чем когда я мерил ее в первый раз. Я пошевелил головой, шляпа качнулась. Сделал шаг к зеркалу — велика. Сделал шаг назад — велика. Тем не менее я стоял перед зеркалом и ждал, чтобы он подтвердил:
— Ну вот, сами видите, велика. Велика. Думаю, вы окончательно убедились.
Но, не дождавшись от него ни слова, я снял шляпу и положил на прилавок, прямо перед ним. Тогда он внезапно спросил:
— Наденете или завернуть?
Нет, я не обрадовался, как можно было подумать. Я понял, что выбора нет.
И сказал:
— Заверните, пожалуйста.
14
Это, скажу я вам, была самая длинная поездка в моей жизни. Ну, за той шляпой. Если считать все вместе, туда и обратно. Иногда мне кажется, будто она продолжается до сих пор. Потом я путешествовал на самолетах, кораблях, экспрессах, один раз летал на вертолете, и все равно мне кажется, что я никогда так долго не ехал. Правда, это был обычный пассажирский поезд, не знаю, представляете ли вы себе, как они тогда ходили. Мало того что останавливается на каждом полустанке, даже если там нет будки, что, мол, станция, но часто и на семафоре стоит, а иной раз и в чистом поле. Иногда как следует разогнаться не успеет — уже тормозит.
Сколько километров? Вероятно, не так много. Впрочем, все зависит от того, как мерить. Я мерил той шляпой, за которой ехал. Выехал на рассвете, а накануне мы пили допоздна, потому что новая работа, новые товарищи, особенно мастера, бригадиры, так полагалось. Я не выспался и надеялся немного поспать в поезде. Однако мысли об этой шляпе — удастся ли купить такую, какую я хочу, — не давали сомкнуть глаз. Думал, на обратном пути высплюсь.
Продавец посоветовал мне идти на подстанцию, куда подавали состав, тогда, мол, я наверняка найду свободное место. Мне даже целое пустое купе попалось. Я устроился в углу, у окна, а шляпу положил на багажную полку над своей головой. И меня почти сразу сморил сон. Не знаю, спал ли я. Казалось, на меня словно бы навалилось все услышанное в магазине. Больше всего меня озадачило, почему, подавая мне тот винтик, который, как я вам уже говорил, вовсе не падал, продавец вдруг спросил:
— Вы на чем-нибудь играете?
— Нет, — сказал я.
— Тогда вы меня не поймете. В молодости я немного учился играть на виолончели. Потом открыл магазин, и дальше уже были сплошные шляпы. Лишь после смерти жены снова стал играть. Сегодня я не смог бы прожить день, если бы не мысль о том, что вечером приду домой и возьму в руки свою виолончель. Игрой это трудно назвать, так, наигрываю немного. Ах, виолончель... — вздохнул продавец. — Она способна затронуть в человеке тончайшие струны. Словно все самое глубокое, самое неразгаданное скрывается в звуках. Каждый вечер, если, конечно, что-нибудь не помешает. Хотя, собственно, что мне уже может помешать? Я живу только ради этих вечеров. Прихожу сюда, сижу, вроде бы продаю шляпы, но то и дело достаю часы и смотрю, сколько часов осталось до вечера. — И он достал из жилетного кармана большую «луковицу» на цепочке. Помните, так называли карманные часы — «луковица»? — О, еще порядочно, порядочно, — заметил он разочарованно. — Хуже всего зимой. Пар изо рта идет. Угля-то мало дают. Но я не жалуюсь. Надеваю шерстяные перчатки с отрезанными кончиками, ноги закутываю пледом, на голове шерстяная шапка-ушанка, хоть и не полагается носить головной убор в помещении, сверху шляпа — и играю. Стараюсь не пропускать ни одного вечера. Я бы себе не простил. Когда слова уже тщетны, мысли тщетны, а воображение больше не хочет воображать, остается только музыка. Только музыка спасает от этого мира, от этой жизни.
Так я то ли спал, то ли не спал, болтаясь между бессонной ночью после пьянки и этим его вопросом, играю ли я на чем-нибудь. Что это был за сон, можете себе представить. Едва провалишься — уже проснулся.
Минут через пятнадцать такого полусна мы добрались до главной станции, откуда, собственно, поезд официально отправлялся. Толпа пассажиров бросилась его штурмовать, а вы, наверное, знаете, что в то время вход в купе был прямо с платформы, причем с обеих сторон вагона. Теперь уже стало не до сна. Да что там сон... Даже думать о чем-либо сделалось невозможно. К тому же мне приходилось следить за шляпой. И потом, вы знаете, как обстоит дело с мыслями в поезде. Они рвутся от перестука колес. Железнодорожные стрелки любую мысль раздирают в клочья. Обрываются мысли и на станциях: то посмотришь в окно, то кто-то спросит, где стоим. Не говоря уже о том, что редко когда бывает, чтобы попутчики не начали болтать.
Тем временем народу становилось все больше, выходили мало. Словно на каждой станции люди только садились. Садились — это сегодня можно так сказать. Лезли всей оравой, расталкивая друг друга. Да еще с узлами, узелками, чемоданами, корзинками, свертками, сумками — купе едва не лопалось по швам. Кондукторам приходилось пассажиров дверцами приминать, чтобы захлопнуть. И так на каждой станции. Казалось, поезду не хватает сил волочь такую толпу, поэтому он так тащится, постоянно останавливается, иной раз в чистом поле. А уж на станциях мы стояли до бесконечности, поэтому все больше опаздывали. Иногда приходилось пережидать, пока пройдет состав в обратную сторону, потому что путь был один. Честно говоря, я, кажется, даже немного сочувствовал нашему поезду — что ему приходится словно бы через силу волочь такую тяжесть.
Правда, когда я ехал за шляпой и терзался сомнениями, удастся ли купить такую, какую мне хочется, — коричневую фетровую, — то злился, даже когда поезд останавливался на станциях. Теперь шляпа лежала на полке над моей головой, так что, медленнее или быстрее мы движемся, мне было все равно. Я чувствовал себя так, словно никуда не еду и не должен ехать. Порой даже утрачивал ощущение, что нахожусь в поезде. Смотрел в окно: проплывавшие мимо поля, леса, реки, холмы, долины, здания, телеги, лошади, коровы, люди — все сливалось в однообразное серое пятно, и лишь поднимающиеся и опадающие, поднимающиеся и опадающие провода, протянутые между столбами по ходу движения поезда, придавали ритм этой серости, напоминая о том, что это живой мир. Я словно бы оказался вне себя. Говорите, невозможно быть вне себя? Но разве человек не может покинуть себя хотя бы ненадолго? Почему? Где он тогда окажется? Ну, не знаю... Может, вы и правы. Тем более, как себя бросишь, если на багажной полке над твоей головой лежит шляпа?
На одной из станций я переложил шляпу на противоположную полку, чтобы держать в поле зрения. И правильно сделал. Вскоре в купе набилось столько народу, что все уже стояли между скамейками вплотную друг к другу. Духота была жуткая, я сидел в своем углу. Рядом со мной стояла огромная женщина, даже скорее надо мной, так что мне пришлось поглубже вжаться в сиденье, но она все равно на меня напирала. Я бы никак не сумел выглянуть из-за нее, чтобы проверить, как там моя шляпа. А так время от времени удавалось разглядеть ее в просветы между телами.