Трактат о лущении фасоли
И тогда эта тишина взорвалась — казалось, зал сейчас разлетится на части. Свистки, крики, вой, топот. Сначала досталось ни в чем не повинному оператору, словно его слова стали той искрой, что подожгла тишину. Те, кто сидел в конце зала, набросились на него, повалили на пол, принялись пинать, бить. Киноаппарат разбили. Повытаскивали пленку из коробок, опутали себя, как серпантином. Кто-то достал спичку и решил поджечь: мол, вот вам свет. Свет! К счастью, пленку успели погасить. На себе ведь стал поджигать. Представляете, чем бы это кончилось? Потом повыбивали окна. У кого что было под рукой, а точнее — кому что в темноте под руку подвернулось, тот тем и бил. Стульями, скамейками, инструментами. Я пытался защитить инструменты. Просил, кричал, из рук вырывал:
— Оставьте инструменты! Не трогайте инструменты! При чем тут инструменты?!
Кое-кто пришел в себя, но остальные, казалось, только на инструментах и могли выместить свою злость. Били их, ломали, кидали в окно. Даже пианино хотели выбросить, к счастью, оно не пролезло. Но один из парней в ярости вскочил на клавиатуру и начал по ней прыгать.
Я был в другом конце клуба, когда вдруг услышал грохот растаптываемых звуков. Протиснулся туда и схватил парня за ноги. Он меня — за шею и давай душить. Я стал задыхаться, но сумел стащить его на пол. Поскольку драться нам было нечем — руки заняты, — мы пустили в ход зубы. До крови друг друга искусали. А ведь из него мог получиться пианист. Учитель музыки не раз об этом говорил.
Инструменты, которые повыбрасывали на улицу, большей частью уцелели. Из оставшихся в клубе — мало что. К счастью, не все в темноте попались под руку. Тем более что ярость еще больше затуманивает зрение. Если бы потом, при свете дня, вы увидели те инструменты, которым досталось больше всего, у вас бы сжалось сердце. И ни один учитель не пришел. А ведь это из-за них бунт стал таким яростным.
Вы никогда не принимали участия ни в одном бунте? Даже школьном? Вообще никогда не бунтовали? Против чего? А разве мало причин? С самого детства. Взрослые заставляют нас есть, когда нам не хочется. И чем дальше, тем больше поводов для бунта. Против школы — ведь кому на самом деле охота туда ходить? Я не имею в виду нашу школу. Это отдельная история. И против жизни вообще, что она такая, а не другая. Против мира, что он такой, каким быть не должен. Против Бога, что Он есть, но Его нет. И против самого себя — тоже ни разу?
В любом случае бунт необязательно должен иметь причину. Я даже не знаю, вспыхивает ли на самом деле бунт по той причине, которую ему приписывают. Не говоря уже о том, что бывают бунты, после которых люди сожалеют, что взбунтовались. Но вернуться к тому, что было до бунта, уже невозможно. Что ж, человек — существо неугасимое, в нем постоянно что-то бурлит, кипит, и, даже не имея никаких причин, он все равно станет бунтовать. Он сам для себя и есть вечная причина.
До скончания света будет бунтовать. Думаю, что мир ждет еще немало бунтов.
Так что, возможно, наши учителя тогда поступили мудро, оставив нас в покое. Мы бы сами по себе остыли, раз это не пробки и нет надежды, что свет включат прямо сейчас. Но, как это часто бывает, в самый неожиданный момент происходит какая-нибудь случайность. Вот и тут вдруг сорвался со стены экран. Что такого, верно? Но в подобную минуту любая мелочь может сыграть решающую роль. Возможно, экран был плохо закреплен. А мог сорваться от этих криков, воплей, столпотворения — барак весь аж трясся. Ребята накинулись на этот экран, начали его топтать. Как будто экран виноват в том, что света нет. И тут один из парней поднял его с пола и крикнул:
— Парни, а давайте веревку сплетем! Повесим кого-нибудь!
И все хором:
— Веревку! Веревку! Повесим!
Потом он уверял, что это было из лучших побуждений. Чтобы перестали ломать инструменты, иначе на чем потом учиться играть? Все бы ведь разгромили. А повесить — никого бы не повесили, в школе никого, кроме нас, и не было. Мы начали рвать экран на полоски, размышляя, кого бы повесить. Обсуждались разные кандидатуры. Разумеется, кого-нибудь из учителей, кого же еще? В таких случаях учителя всегда подходят идеально. Тем более наши. Но мы никак не могли договориться, кого именно. И под эти споры плели веревку. В темноте, так что получилась она не ахти. Больше напоминала небрежно заплетенную косу. Впрочем, из такого экрана веревку вообще не сделаешь. Полотно хлопчатобумажное, как простыня или пододеяльник. Для веревки подходит только пенька. Тогда есть гарантия, что не оборвется.
Когда дядю Яна снимали, кухонным ножом веревку срезать не удалось — она была плотная, пеньковая. Пилили-пилили. Наконец отец взял топор и срубил дядю вместе с веткой.
Вдруг кто-то заорал:
— Коменданта! Парни, давайте коменданта повесим!
И все хором взвыли:
— Ура! Коменданта! Коменданта!
Как будто только комендант соответствовал масштабам нашего бунта. Во всяком случае, он показался наиболее подходящей кандидатурой. Прежде всего, комендант словно бы давал нам возможность преодолеть еще одну границу. Бунт, который, казалось, вот-вот превратится из скандала в обычную драку, разгорелся с новой силой.
— Айда за комендантом! Повесим его, такого-сякого!
Кто-то запел:
— Слезами залит мир безбрежный...
Разумеется, клуб для такого бунта уже был тесен. Через двери и окна мы высыпали на плац — и те, кто хотел повесить коменданта, и те, кто высказался против. Вся орава бросилась к учительскому бараку, где находился кабинет коменданта. Начали скандировать:
— Комендант! Комендант! Комендант, выходи!
Нет, комендант не жил на территории школы. Приезжал откуда-то.
И в это время его здесь просто не могло быть. Конечно, мы об этом знали. Но бунт ослепил нас настолько, что мы забыли. Никто к нам не вышел.
В бараке было тихо и темно. Хоть бы в одном окне что-нибудь мелькнуло, но нет. Словно никого из учителей там не было. Может, они сбежали, когда фильм остановился, — все до единого. Или сидели так тихо.
Мы колотили в двери, колотили по стенам. Потом побили все окна. Никого. Ни души. Кто-то предложил поджечь барак — ведь кто-нибудь из учителей там должен быть. Всегда дежурило по крайней мере трое. А другой сказал: давайте все бараки подожжем, в том числе и наши. Вообще всю школу подожжем. Жечь так жечь. Вон холм, поднимемся туда и будем смотреть, как горит. Хотя бы это. Нерон, мол, Рим поджег. Я не знал, что такое Рим, не знал, кто такой Нерон. Но в школе было несколько ребят, которые что-то слышали. А потом убежим. Прощай, школа, такая-сякая!
Кто-то сразу вызвался участвовать в этом Риме — мол, знает, где стоят канистры с керосином, сейчас принесет. Кто-то возразил, что лучше все-таки кого-нибудь повесить. Все же началось с фильма, и веревка у нас из экрана. Иначе зачем мы ее плели? И вся толпа повалила через плац, колотя по дороге по стенам бараков, разбивая окна, в надежде выманить кого-нибудь наружу, а то что это мы со своим бунтом остались один на один? Наша ярость достигла предела. И такое разочарование: ни души. Кто-то предложил вернуться в клуб — может, оператор уже пришел в себя.
Потом мы услышали чьи-то шаги. Грузные и неторопливые. Плац был засыпан гравием, так что звуки слышались все отчетливее. Даже когда этот кто-то на мгновение остановился, гравий продолжал хрустеть у него под ногами, словно он покачивался. Догадались? Да, разумеется, это был учитель музыки. Кто же еще? Только пьяный способен не заметить стихийное бедствие. Мы узнали его издалека. Остановились и ждали. О, он был здорово пьян. Сделал последний шаг, вынырнул из темноты и вдруг зашатался. Кто-то из ребят подбежал и поддержал его, иначе учитель упал бы.
— Спасибо, спасибо, — пробормотал он. Но, похоже, нас учитель увидел, только когда сделал еще один шаг вперед. — Почему вы до сих пор не спите, мальчики? — Было непонятно, удивлен он или нет. — Не берите с меня пример. Я вообще уже почти не сплю.
— У нас бунт! — крикнул кто-то.