Попаданец на гражданской. Гепталогия (СИ)
Лицо русского раскраснелось, и, хотя он говорил спокойным тоном, капитан Огата видел, что он возбужден. Настоящий самурай этот русский, и, возможно, у него есть в жилах благородная японская кровь. Его поступки и слова могут быть объяснены только тем, что он не просто хорошо выучил язык, а впитал дух Японии, вырос на покрытых розовыми лепестками сакуры благословенных землях его, Огаты, родины. Если это допустить, тогда многое становится ясным…
— Они думают, что могут быть нашими владыками, захватив наше золото и Верховного Правителя. Они заблуждаются, и прозрение будет для чехов ужасным. Я или погибну, как надлежит воину, или вырву из их лап импер… я хотел сказать — Верховного Правителя! Уважаемый Огата-сан, империя не погибнет, пока у нее остается хоть один настоящий солдат. А я не один, нас много, и мы предпочтем смерть бесчестию. Вы знаете, Огата-сан, есть одна история — давным-давно триста спартанцев встретили огромную армию, но не отступили, а погибли в бою как настоящие самураи. У меня всего двести штыков, и потому я не буду здесь обороняться, я стану атаковать их. Солдат должен презреть приказ генерала, презреть свою жизнь, если его действия принесут величайшее благо его стране и императору. Честь имею…
Огата чувствовал, как по его спине стал стекать холодный пот — он понял все. Ну что ж — если приказы несут вред императору, то он не станет их выполнять. Благо, авария на телеграфной линии произошла очень удачно, и он не имеет возможности связаться с командованием, как ему было приказано. Русские хотят спасти своего императора, прекрасно — он разделит с ними эту честь или смерть. Теперь капитан был полностью уверен, и дело не в случайной оговорке ротмистра.
Сегодня Огата стал свидетелем невероятного — почти все русские офицеры отказались носить чины, полученные от их Верховного Правителя или выданные от имени разных атаманов или правительств.
Они вернулись к чинам, которые им даровал их покойный император. А вот покойный ли — Огата имел в этом очень серьезные сомнения. Ну что ж, он свой выбор сделал, а умирать во исполнение долга всегда легко…
— У меня всего сто штыков, уважаемый Арчегов-сан. Вместе у нас будет триста. Я сочту за великую честь сражаться рядом с вами со всеми вашими врагами. Я имею приказ атаковать красных и потому буду атаковать их. А если кто-то вмешается и выступит в их защиту, то… Как говорят у вас в России, друг моего врага — и мой враг…
Михалево
Ермаков тяжело вздохнул — гребаная война молохом перемалывает человеческие жизни. Когда-то он прочитал одну книгу, это было в госпитале после ранения, и ему запомнилась одна фраза, что любое изменение истории может привести к тысячам новых жертв.
Вот они и пошли косяком — два китайца из его отряда, семь несчастных женщин и почти полсотни чехов, которых покосили здесь свинцом. И в порту он хладнокровно зарезал пятерых огрызков, трое из которых были обычными уркаганами, а их «базар» прямо-таки почти родной.
А к ним прицепом пошли двое работяг, что призывали мастеровых к забастовке. Не сработала агитация — и войск на станции много, и серебром сегодня с утра заплатили, да сукна дали, и продовольствие по лавкам доставлять стали. Выдали агитаторов свои же, нашлись здравомыслящие люди. Расстрелять, конечно, их можно было, да и нужно — крепкую власть если не любят, то уважают и боятся. А куда ж без страха-то, после революционного разгула — Политцентр поощрить прикажите? Чтоб дальше наглели и все военные переброски сорвали?
Дело в другом — Костя решил судьбу в очередной раз проверить да новому телу полную нагрузку на выживание дать. А также на своих солдат и японцев воздействие оказать, чтоб не боялись — одни на чехов пойти, а другие приказ нарушить. И на Огату хотел впечатление произвести, чего и добился.
«Вот трупов ты и нагромоздил, товарищ Ермаков, а завтра счет на сотни пойти может, если не на тысячи. А они могли бы жить и жить, детей плодить… Да к чьей-то матери эти интеллигентские сопли и слюни! Да, много погибнут, но много и в живых останется, а если ДВР появится, причем не советская, то есть возможность многое изменить, и не тысячи, а сотни тысяч живыми останутся, от красного террора и голода не умрут. Делай что можешь, будет то, что будет, в сторону все эти переживания!» — Ермаков тряхнул головой, изгоняя ненужные мысли…
Он решительно потушил папиросу в жестяной банке и встал с лавки. Муторно ему сейчас было, хоть и поспал в дороге чуток, пока поезд трясся от Байкала до Михалево. Наскоро обошел эшелоны и бронепоезда, отдал приказы, тут его Аким и потащил в распадок, где в доме казака Осипа Терентьевича Михалева ожидали его жена и сын, обретенные в лихолетье гражданской войны каким-то чудом, что иногда случается.
Вот только он им не муж и не отец, а казачок засланный, или близнец, если тело взять с новой внутренней начинкой…
Сделав еще пару шагов, он увидел, что у открытой калитки добротного пятистенка его уже поджидал хозяин, тем оказывая уважение. В дом Ермаков не пошел, сослался, что не хочет его табаком прованивать (Аким заранее предупредил, что старый казак некурящий).
Хозяин сразу отвел его в маленький домик, о двух комнатенках, где посередке стояла печь с лежанкой. Лавка, стол, шкаф, табурет — вот и вся мебель. Света от керосиновой лампы хватало, было тепло, да и понятно почему — в одном углу стоял, покачиваясь на ногах, теленок, в другом — петух расхаживал среди своих хохлатых пеструшек, с тоскою взирая на решетку из тонких прутьев, замышляя, видать, сбежать из гарема. А может, пернатого гада пугали соседи по клетке, что дружно, в три клюва, зашипели на вошедшего Ермакова, загоготали, будто решили Рим спасти. В третьем углу коза выкармливала двух пушистых козлят — те так теребили вымя, что за малым не опрокидывали мать на солому.
Сел на лавку ротмистр и засмолил одну папиросу за другой — и курить хотелось, и мыслей много роилось в голове…
— Свалилась мне эта Нина, как снег на голову! Ну что я с ней делать буду? Баба… Даже бабой язык не поворачивается назвать! Красивая какая… Там, на фотографии, совсем девчонка, а тут: округлилась, похорошела, расцвела! — Ермаков достал из портмоне фотографию и стал разглядывать в свете тусклой лампы. — Все-таки верными оказались мои догадки насчет переселения душ! Полностью покинул меня Арчегов, ни капельки не осталось! Ведь, если бы что-то такое было бы, то я бы почувствовал, как только увидел бы ее… А так… Ни любви, ни тоски, ни жалости, просто чужая жена! Надо будет Акима аккуратненько про все расспросить, а от нее держаться пока стороной. Поужинаем сегодня вместе, тут уж не попишешь ничего, а спать я сюда пойду, скажу, что отдохнуть перед завтрем нужно, да и хозяин поддержит.
Очередная папироса так и осталась не закуренной. Ермаков глубоко вздохнул:
— Смешно сказать, но я ее боюсь! — Фотография отправилась назад в портмоне. — У меня ведь, почитай, полгода женщины не было, не считая…
Он запнулся, от нахлынувшего отвращения передернул плечами. После того, как они разошлись с женой, он долго на женщин смотреть не мог. Их товарно-потребительский вид вызывал в нем глухую ярость: только бы продать себя подороже!
Полуголые, намазанные, как дешевые шлюхи, с алчным блеском в глазах, словно рентгеном просвечивающие насквозь и задерживающие взгляд только на признаках материального достатка…
Естественно, бедный, хромой, обожженный, опустившийся полубомж мало интересовал противоположный пол. Можно было, конечно, подобрать себе, в прямом смысле — на улице подобрать, подходящую сожительницу, но это было бы действительно первым шагом к полной деградации.
После очередного возлияния мужское естество взяло верх, и Ермаков решил вызвать проститутку. Первая и последняя встреча с жрицей любви закончилась, едва начавшись.
Молодая девица лет двадцати деловито зашла в квартиру, прошла в комнату, сноровисто разделась и легла на кровать. Первой из двух фразой, которую он от нее услышал, было что-то типа: «Время идет, а у меня еще два клиента до утра!»