Уплывающий сад
Но он был жив. Местечко, расположенное неподалеку, в котором он родился и которое знал как свои пять пальцев, уже наполовину вымерло, выпотрошенное зондеркомандой. «Район» уменьшился до нескольких домов, где еще жили, в других домах двери были опечатаны, а через окна видны валявшиеся на полу постельное белье, кастрюли, одежда.
Стояло прекрасное лето, обещавшее хороший урожай, жаркое. На маленьком, в несколько квадратных метров чердаке было душно, в воздухе висела пыль от сухой соломы, и человек сделал небольшое отверстие в наружной стене овина. Через эту щель он мог одним глазом охватить клочок земли: луг перед крестьянским двором и полоску шоссе. Дом стоял у главной дороги, соединяющей местечко с Т., областным городом.
Целыми днями он сидел у щели. Дышал и смотрел то одним, то другим глазом. Был свидетелем обрывков повседневных событий: прошла хозяйка, проехала телега с решетчатыми бортами, ребенок упал.
Курить он не мог, опасаясь пожара, а щель его спасала. Он видел.
Он вспоминал и пережевывал свою жизнь, часами вел разговоры с воображаемыми собеседниками, декламировал латинские тексты, с трудом восстановленные в памяти, был близок к раздвоению личности, что объективно констатировал как врач. Прислушивался к выстрелам в местечке, прислушивался к тишине. Потом считал. Считал шаги сновавших по крестьянскому двору людей, удары топора, когда рубили дрова. На этом чердаке его спасала щель. Он видел.
В тот день его разбудил шум мотора. Еще не рассвело, и он мало что мог разглядеть. Но знал: машины ехали из Т. в местечко. По тяжелому гулу он понял, что это грузовики. Припал к доскам и на несколько секунд даже перестал слышать шум моторов — так стучало его сердце. Он понимал, что это значит, подумал, что в последний раз, когда он сам еще был в местечке, оттуда выехали двадцать переполненных грузовиков…
— За последними живыми, — прошептал он, — за последними еще живыми.
Вскоре в предместье наступила тишина, медленно светало. Желтые цветы на лугу, название которых он не мог вспомнить, засверкали на солнце. Он все сидел у щели, взгляд был прикован к кусочку шоссе, хотя там ничего не происходило. Пока ничего не происходило.
Потом он прикладывал к щели ухо и слушал. Через час, который показался ему веком, уловил далекий крик. Он пошатнулся и закрыл глаза, но закрытые глаза не спасали. Он знал все с точностью очевидца четырех акций, во время которых чудом остался жив.
Крики усиливались, а может, ему так казалось? Но выстрелы не могли быть обманом. Они все раздавались, беспорядочно, ослабленные расстоянием в два километра. Он съежился в уголке, закрыв глаза руками. Кого забирали? Кого мучили? Он знал всех, лечил их…
Он вдруг стряхнул с себя апатию и притаился у щели. Они возвращались. Не понимая, что делает, он воткнул палец в щель, чтобы ее расширить, и теперь видел отчетливо.
Луг, примыкающий к шоссе, был заполнен зеваками. Он узнал даже детей хозяев, которые его прятали. Люди стояли, с любопытством глядя в сторону местечка, откуда доносился тяжелый (дорога здесь шла в гору) грохот машин.
— Не могу… — проговорил он и отодвинулся в угол, но тут же поднялся и стал смотреть дальше.
Два первых грузовика он видел отчетливо. Ему показалось, что он узнал женщину, стоявшую с края с бессильно опущенными руками. Но третья машина была скрыта туманом. Никто не кричал, не звал, не плакал.
Он насчитал шесть машин, когда вдруг раздался жуткий визг. Он замер. В глазевшей толпе возникло замешательство, люди бросились к дороге.
Что случилось? Кто-то пытался бежать? Но машины не остановились, выстрелов не последовало. Гул моторов терялся в причитаниях этих зрителей. Они расходились рассерженные, громко переговариваясь.
Он едва дождался вечернего появления хозяина, весь дрожал от волнения:
— Что произошло?
— И произошло… — ответил хозяин певуче, как говорят на Волыни. — Черт бы их побрал! Свинью переехали!
Тем вечером он не притронулся к еде, всю ночь не сомкнул глаз. Сам себя спрашивал: ну как тут можно спастись?
* * *
Был еще один чердак, лес, наконец яма под хлевом, где он провел последние месяцы войны. Женщина была бедной, но кормила его, заботилась, а когда он тяжело заболел, обещала, по простоте душевной, похоронить его в саду под самой лучшей яблоней. У нее он продержался. Когда его вытащили (ходить он не мог), завшивевшего, грязного, из подземного убежища, он сказал:
— Знаете, хозяйка, когда ту свинью переехали, я не верил, что есть еще люди…
— Да, да… — ответила она, будто ребенку, а поскольку была человеком трезвым и рассудительным, про себя подумала: рехнулся бедняга от радости, о свиньях болтает!
Титина
Titina
Пер. М. Алексеева
Людеку, может, потому, что он был самый младший, комендант сказал: «Приведи Титину», — и все, не дал ему никакого списка, как тем, что чуть раньше вышли из здания юденрата и разбрелись по городу. Людек спросил: «Я сам?» — но низкий, лысоватый человек, который был комендантом, ничего не ответил и захлопнул дверь у него перед носом.
За дверью бушевали голоса. Ночь была теплая, ветреная, на реке тронулся лед, и шум воды разносился по всему местечку. В домах ни единого огонька, кромешная тьма, сон.
Он шел быстрым шагом, голос реки набирал силу — Титина жила рядом с мостом. «Добрый вечер», — мысленно произнес он и услышал, как Титина отвечает: «Bonsoir, jeune homme»[35]… «Bonsoir, Madame»[36], — поправился он, она требовала, чтобы с ней он говорил только по-французски. Письменный столик у окна, пухлый томик Ларусса[37], позолоченная обложка «Писем с моей мельницы»[38]… И затхлый запах темной комнаты. В Титине уже тогда проглядывало безумие… Эта затхлость… Она не проветривала квартиру. Под окном темные стройные молодые ели. «Еловый двогец» — так она называла свою халупу. Грассировала, как и подобает учительнице французского.
— Comment va ta maman?[39]
— Merci, elle va bien[40].
Мама в ночной рубашке, даже халат не надела.
— Людек, за тобой прислали… — И сразу в плач. — Сыночек мой…
В вырезе ночной рубашки дряблая шея, гусиная кожа, лишенные жировой прослойки складки.
Он одевался тщательно, брюки, куртка, кепка с блестящим козырьком.
— Мама, где дубинка?
— Я Марциняков попрошу, в сарае спрячешься… Сыночек…
Месяцем раньше она плакала, потому что его не взяли. Обивала пороги в надежде на протекцию, часами просиживала в коридоре юденрата перед дверью председателя. Говорила: «Хочу тебя спасти».
— Не устраивай истерику, мама. Сейчас…
Она поднесла руки к шее, словно хотела себя задушить. Это был жест крайнего отчаяния, потому что именно так она душила себя в ту ночь, когда забрали отца.
— Я не знала… Не думала… — выдавила она с трудом. Схватила его за плечо. Он высвободился осторожно, но решительно:
— Перестань, мама, мне надо идти.
Она хотела его обнять и поцеловать, он остановил ее взглядом, хотя знал, что означали эти объятия: она просила прощения. Elle ne va pas bien[41].
Милая пани Зофья, la belle Sophie[42], и ее маленький мальчик! Голос у пани Титины низкий и хриплый как у колдуньи. Шелестит длинное платье из блестящей ткани, на ногтях поблескивают корочки запекшейся крови. «Не хочу конфету, нет!» — «Он привыкнет, привыкнет», — хрипит голос колдуньи, а мать заливается беспечным смехом: «Почему вы не проветриваете квартиру, Титина?»
Со стороны Замковой горы донесся крик. Он остановился, вслушался. Уже тишина, ничего, только шум реки. Река и его собственное сердце. «Она полупомешанная, а может, уже совсем свихнулась?» — произнес он вслух. Снова остановился. Нет, он не ошибся. Нутро города уже проснулось. Кто-то бежал, кто-то крикнул раз, потом другой, кто-то все кричал и кричал. Он снял шапку, подставил лицо ветру. Весной пахнет. Если не пойду, меня выгонят. На другом конце города, возле железнодорожной станции, загудели моторы. Они подъедут к бане и будут там ждать. Сколько машин? Шесть? Пять? Сколько фамилий было в списке? Старики, калеки, сумасшедшие… Сколько им нужно человек? Он перегнулся через ограду моста. Одно движение, и волна увлечет его за собой в этом страшном шуме и грохоте. Людек, позаботься о маме, будь умницей и послушным мальчиком. Что значит: умницей и послушным мальчиком? Перенести центр тяжести тела на сантиметр за ограду моста, опустить руки вниз… Привести безумную Титану? Плыть вместе с рекой?