Эдгар По в России
Наивные строки, но в те далекие времена они казались гениальными! Кроме того, я желал поступить в актеры Императорского театра. И наконец, я желал показать свою поэму Пушкину, чтобы один великий поэт отметил гениальность другого поэта! А уж такая мелочь, как собственный дом, карета, лакей в богатой ливрее, — все это свалится на меня в одночасье.
Но сразу же начались разочарования. Поэма, изданная за собственный кошт, была жестоко раскритикована, а Пушкин, к которому я притащил опус, меня не принял — слуга сообщил, что барин почивает. Я думал, что Александр Сергеевич творил всю ночь, а он-то, оказывается, всю ночь играл в карты! В актеры меня не приняли, пришлось поступать в чиновники.
Повторное знакомство с Пушкиным состоялось лишь через год. Я в ту пору слегка поумнел, перестал считать себя исключительным гением — выкупил и сжег несчастного "Ганса Кюхельгардена", успел побывать за границей. Благодаря встречам с Пушкиным мне посчастливилось познакомиться с великим американцем — Эдгаром Алланом По.
Несмотря на краткое время знакомства — мы встречались с ним два, от силы — три раза, я составил о нем самое четкое и яркое впечатление. Если говорить о внешности По, то не могу забыть странную живость на его лице — живость мертвеца, восставшего из могилы. Воображение юноши было чутким настолько, что даже со стороны улавливались его обнаженные нервы! Иногда он изрекал нечто, напоминавшее не то гениальное суждение, не то бред, облекавшийся в образы. Несомненно, в его ушах постоянно слышался голос, называющий его по имени, который объясняют тем, что душа призывает его, и после которого следует неминуемо смерть.
Мне кажется, вышеупомянутого абзаца вполне достаточно, чтобы прослыть старинным знакомцем американского поэта и привести в восторг всех его почитателей и биографов. Теперь же позвольте открыть вам "страшную" тайну: я ничего не могу сказать об Эдгаре По. Я не помню, во что он был одет, о чем говорил и говорил ли вообще. Очень часто, как говорят — постфактум, вспоминая великих людей, ушедших от нас, мы начинаем приписывать им те свойства, о которых в ту пору и не догадывались, присочиняем какие-то вещие слова, оригинальные поступки. Но я не могу припомнить ни одной фразы, сказанной По (тем более, что говорил он по-французски), а сочинять за него нет ни какого желания. Ну, посудите сами — до американца ли мне было, если хватало собственных забот?
Я бы и вовсе не запомнил этого молодого человека, отиравшегося рядом с Пушкиным (Сколько было таких мотыльков-однодневок, летящих на яркое светило?), если бы не его национальность. Мне в ту пору Америка казалась краем обетованным, местом, где владычествует разум и труд! Казалось нелепым, что кто-то может покинуть земной рай, чтобы приехать в нашу постылую действительность.
Чёрт на колокольне (Рассказ звонаря Селивана)Это про какого такого чёрта вы тут сказали? Мало того, еще и в заглавие вынесли. Стыд и срам вам, господин писатель. Несуразица это и глупости! Не может чёрт на колокольню влезть, бо место это святое, а колокольный звон всю нечисть в округе отгоняет. И про мериканца энтого лучше не говорите, не спрашивайте. Он, собака такая, мне всю жизнь испоганил. И второй, что рядом с ним был, не лучше. Я из-за них вельми сильно бит был — и руками бит от отца-протодиакона, и ногами от господина околоточного, и даже от самого отца настоятеля, а потом четыре месяца в черных работах в Печерской лавре пребывал, одной лишь водичкой жил. Сам не знаю, как вымолил-выревел, чтобы обратно меня домой отправили да снова к колоколам приставили. Верно, внял Господь Бог моим молитвам, али хозяйка моя, Евдокия Семеновна отцу благочинному в ножки пирогами да калачами поклонилась, выплакала прощение для меня, дурака старого. Хотя в чем же моя вина, я и не знаю. Без вины меня обвиноватили, изобидели. Эх, как вспомню я те черные работы, да чтобы на одной лишь студеной водичке, страх берет. Сам не знаю, как я и выжил.
А отчего колокола в неположенное время заголосили, не знаю. Не знаю, судари мои, как таковое случилось. Грил я о том не один раз и батюшке нашему настоятелю и отцу благочинному — не знаю, не ведаю, как такое могло приключиться, чтобы среди бела дня, али это ночь случилось? — не упомню уже, колокола сами по себе заговорили?! Ну нету моей вины, хоть бейте, хошь убейте! И пьян я в тот день не был. Так, после вчерашнего и, вот вам крест, посторонних наверх не пущал. И не похмелялся я в то утро. Или это день был? Не похмелялся я, точно, потому что не на что было. Что я, не понимаю, что ли? И дверь на колокольню была заперта, как и положено. Может, птица какая залетела, да в веревках запуталась? Птицы — они твари божие, летят куда ни попадя. А может, беда какая-то приключиться должна? Слышал я от старых людей, что, когда царь Иван Грозный родился, так на Москве сами-собой колокола зазвонили. А чем Петербург хуже Москвы? Каждный божий день человек рождается, а то и не один. Чё бы колоколам-то не позвенеть? И про кобылу никакую не знаю. И вообще, говорить мне с вами не велено. А иначе — попрут меня из звонарей.
А там, в ручке-то у вас что, не двугривенный? Н-ну, двугривенного-то маловато будет, полтинничек, ежели от щедрот-от ваших. Что, рубль?! О, так на рублик-то можно долго гулять… Ох, не гулять, тьфу, совсем старый стал. Какое гулянье, коли зарекся я после того раза вино зеленое пить? Хотел сказать, что на рублик-то можно неделю жить, а ежеля не шиковать, так и две. Ну давай, господин хороший, свой рубль, я ж за тебя свечечку поставлю — охапку цельную купеческая вдова дала, все одно девать некуда, а рублик я ваш проем. Ну, если только рюмашку-другую перед трапезой, для здоровья. И всенепременно нищим на паперти подам, чтобы они себе винишка купили. Нет-нет, чё это я говорю? Хлебушка они купят, хлебушка. Про винишко это так, оговорочка вышла. Ну так чего уперся-то? Рублик-то давай сюда, не тяни. Мне же еще за пустой посудой бежать, на казенные бутылки денег не напасешься.
Ну так что и сказать вам, господа хорошие? О себе особо гутарить нечего. Селифан я, Стефанов, сын Харлампиев. На колокольне звонарем без малого полвека тружусь. Вы уж, простите меня, сирого да убогого, запамятовал, за старостью, да за давностью лет, как храм-от мой называется. Может и Благовещенский. А может, нет, может, по-другому? Эх, старость не радость. Записать бы надо, чтобы не позориться, так грамоте не обучен. Батюшка мой, покойный, диаконом служил, все хотел меня в люди вывести, чтобы я хошь дьячком стал, так грамотка не далась. Вот, аз-буки-веди-глаголь-добро-есть помню, а что с ними дальше делать, с буковицами — не знаю. Не хотят они в слова-то складываться. Вертятся буковицы туда-сюда, двоятся, ровно бы после… ну ровно после того, коли целый день на колокольне простоишь. Да и к чему мне грамота-то? Память-то у меня хорошая, молитвы-от раньше назубок помнил. Все, которые от батюшки-диакона да от других прочих слышал. Да, грешен я, бывало, к зелью прикладывался, за что меня в черные работы в Александро-Невскую лавру три раза отправляли. Или четыре? Может, совсем бы меня, сирого да убогого, выгнали, да отец благочинный жалеет — грит, никто, кроме тебя, Селивашка, так малиновый звон выводить не может! Так вот и живу, с хлеба на квас перебиваюсь. Почему вру? Ну если немножко, для красного словца. Так-то приход у нас небедный, так мне иной раз и рыбки перепадает. Сальца там, мясца.
А в тот день, ну, когда это было-то? Точно-то и не упомню, но после Покрова Пресвятой Богородицы — это точно. Заутреню отец настоятель отслужил, мне велел спать идти — мол, разит от тебя Селифан, как от старой бочки. А коли из причта кто нажалуется, так опять тебя в чёрные работы сошлю. А мне что — в чёрные, так в чёрные. У меня с утра в башке тарарам, а я с этим тарарамом еще и в колокола бил! А вы попробуйте зимой да осенью на колокольне стоять, чтобы ветер все косточки продувал, так как же тут не погреться?
Конечно, лучше бы я сразу отца-настоятеля послушался, спать ушел, так нет… После заутрени помогли добрые люди — шкалик поставили. А после обедни кума пожалела — стаканчик красненького поднесла, я и повеселел немного. Потом, как вечернюю отслужили, совсем мне худо стало. Вроде бы идти пора, ночь скоро, а я стою перед колокольней, думаю, где бы мне хошь пятак взять, на поправку башки, а тут и они идут. Или едут? Точно уже и не помню, кажись, вначале копыта застучали. Поворачиваюсь — стоят два барина. Оба невысокие, в шляпах, в польтах нарядных, с тросточками. Первый, постарше — хоть и волосатый, как обезьяна, но видно, что русский. Другой — молодой совсем, с усиками, как у кота или у государя Петра Великого, что я в кунц-камере зрел, по морде видно, что немец. Третий еще с ними был, но вдалеке стоял, не рассмотрел поначалу. У третьего-то башка длинная, волосьями он махал да на четвереньках стоял. Ну перебрал, чего уж такого. Он даже и говорить не мог, мычал что-то или ржал. Видно, что здоровый мужик. На четырех стоит, а выше меня.