На склоне лет
— Так ведь при двадцати можно прекрасно жить. Вот у меня восемнадцать, но я никогда не чувствовал себя лучше. Причины несчастного случая надо искать не в этом.
Другой:
— С некоторого времени у него был озабоченный вид. Наверное, он чувствовал себя больным. Не заводил ли он разговора о своем здоровье за столом?
— Нет.
Я слышу на ходу, как мне кто-то сообщает:
— Его брата известили. Он должен прибыть к вечеру. Похоже, других родственников у него нет.
Я выхожу из дому и направляюсь к тому месту, где найдено тело. Там собрался небольшой кружок любопытных. Одни, отступив на несколько шагов, запрокидывают голову, чтобы прикинуть на досуге расстояние между террасой и землей. Высота хотя и не головокружительная, но метров двенадцать будет. Другие мрачно размышляют, рассматривая цементное покрытие дорожки. Они хорошо знают, что если Жонкьер внезапно потерял равновесие из-за недомогания, то оно имеет точное название, а именно — инфаркт. Но никто не решается произнести такое слово. Инфаркта страшатся тут наряду с раком и предпочитают обвинять в случившемся низкие перила, или жару, или плохое пищеварение, или даже неосторожность… Достаточно наклониться сильнее и… Все комментарии сводятся к одному: «Меня лично не заставят поверить, что…», «Болезнь чего только не вытворяет…», «Надеюсь, вход на этот солярий будет запрещен…». Мало-помалу гнев берет верх над растерянностью.
Около десяти прибывает комиссар полиции в сопровождении двух личностей, должно быть инспекторов. Я не особенно-то осведомлен по части полицейских расследований, но твердо решил, что, если меня допросят, не стану обнародовать тот факт, что находился на террасе вместе с Жонкьером совсем незадолго до его смерти. Иначе был бы вынужден объяснять, почему именно, а полиции не обязательно знать, что Жонкьер поссорился с мадам Рувр, что он намеревался покинуть дом и мадемуазель де Сен-Мемен поручила мне удержать его от такого шага. Все это только бесполезно осложнило бы ситуацию.
Кстати, о мадам Рувр… Сильно ли она потрясена внезапной кончиной того, кого я продолжаю считать ее любовником? Достанет ли ей мужества появиться к ужину? Будет очень интересно наблюдать за ее поведением.
Пройдясь по парку, я поднимаюсь к себе и звоню своему дантисту, чтобы записаться на прием. Я запустил кариес, ограничив себе срок жизни. Теперь же чувствую, что собираюсь предоставить себе долгую, очень долгую отсрочку из-за желания узнать, чем же кончится «дело Жонкьера».
Никто меня не вызывает. Я никому не потребовался. Очень похоже на то, что расследование будет непродолжительным, за отсутствием улик в первую очередь, но также, и главным образом, потому, что это дело затрагивает слишком важные интересы. Зачем трубить о том, что в «Гибискусах» один жилец разбился из-за того, что ограда солярия не обеспечивала людям полной безопасности. Я еще жду вызова к мадемуазель де Сен-Мемен, но вот уже подошло время обеда, а про меня так и не вспомнили. Я вздыхаю с облегчением, но в то же время меня задевает. А может быть, Вильбер, со своей стороны, проведал что-нибудь новенькое? Он всегда знает то, что неведомо другим. Глухой и осведомленный. Да, он у нас такой, этот Вильбер!
На сей раз тоже я не ошибся. Когда я сажусь за стол напротив него, он грызет свои таблетки и, смакуя лекарство, ввертывает:
— Есть кой-какие новости!
Следует мимическая сценка: на лице шевелятся морщины, морщится лоб, кивает голова, играет улыбка всезнайки.
— Выяснилось, что же произошло, — говорит он. — Конечно, это несчастный случай. Но когда тело обнаружили, в первый момент растерянности никто не подумал об очках. А вот Клеманс вспомнила о них, при допросе полицейские расспрашивали ее одновременно с Блешем и садовником. Если у Жонкьера на лбу были бы очки, они нашлись бы поломанные или целые и невредимые рядом с телом. Но на цементе от них не оказалось и следа. Тогда стали обыскивать спальню пострадавшего и в конце концов наткнулись на очки. И где, по-вашему, их обнаружили?
— Полагаю, в самом неожиданном месте.
— Совершенно верно. В мусорной корзине, среди ненужных бумаг, которые смягчили их падение… Бедняга их туда уронил… знаете… достаточно на секунду отвлечься… Предполагают, — продолжает он, — что Жонкьеру потребовалось подышать свежим воздухом. Вспомните, он всегда жаловался на то, что ему душно. И тогда — об остальном вы догадаетесь сами — он поднимается, проходит ощупью по террасе… натыкается на перила и — хоп!
— Такова версия полиции?
— Такова версия здравого смысла, — поправляет меня Вильбер. — Будем логичны!
Совет дан таким тоном, что лишает всякого желания спорить. Впрочем, зачем мне выдвигать возражения? Такое объяснение внушает доверие. Поскольку болезнь тут ни при чем, каждый из пансионеров почувствовал себя вправе обвинить Жонкьера в неосмотрительности. Нет необходимости ему сострадать. То, что с ним произошло, достойно всяческого сожаления, но ему следовало вести себя осторожнее, какого черта!
— Откуда у вас такие сведения?
Вильбер бросает на меня мимолетный взгляд — взгляд кошки, которая сейчас закатила клубок шерсти под шкаф. Улыбаясь, он изрекает:
— Слушаю!
Уточнять бесполезно. Я закругляюсь с обедом и снова поднимаюсь к себе. Правда ожидает меня тут. Стоит мне вытянуться на постели, и глазами памяти я снова вижу Жонкьера в тот самый момент, когда он закуривает свою сигару… Черт побери! Конечно же, на нем были очки… поднятые надо лбом… Я в этом абсолютно уверен. Картина прочно зафиксирована памятью. Как фотоснимок. Я даже удивляюсь тому, что она не возникла передо мной раньше. Версия полиции, которая назавтра станет версией всей прессы, не выдерживает никакой критики.
Лицо мое покрылось испариной — от волнения!.. Потому что моя мысль скачет, скачет. Она устремляется к выводу, который я отторгаю уже изо всех сил. Я заставляю себя размышлять последовательно. По Вильберу выходит, что Жонкьер, желая подышать свежим воздухом, поднялся на террасу, хотя куда-то и задевал очки. Но я-то знаю — и я единственный, кому это известно, — что Жонкьер уже дышал свежим воздухом, когда я присоединился к нему, и был в очках. Поэтому с чего бы это ему было час спустя идти вниз, а потом снова подниматься? Он так и не покидал солярия. Однако к нему там кто-то присоединился, и в какой-то момент его столкнули в пустоту.
Потом… этот «кто-то» пришел удостовериться в том, что Жонкьер действительно мертв, и, поскольку его очки не разбились, придумал спрятать их в корзину для бумаги. Возможно, это объяснение и наивно, но убедительно, поскольку полиция, готовая с ходу признать простейшее объяснение, сразу приняла версию несчастного случая. Нет, это не несчастный случай. Это преступление… а быть может, даже преднамеренное убийство, если лицо, столкнувшее Жонкьера, действительно хотело, чтобы он упал и разбился. Как бы то ни было, оно спустилось удостовериться, что Жонкьер больше не подает признаков жизни. А раз так, к чему было бы звать на помощь? Опережать драматические события? Почему бы не направить следствие по ложному следу? Именно благодаря этим очкам?..
Но кто это лицо? Я хочу сказать, кто та единственная личность, которая может оказаться под подозрением? Ну же, будем последовательными, говоря языком Вильбера: это мадам Рувр. Не угрожай она Жонкьеру, так сказать, у меня под носом («Не доводи меня до крайности… Вот посмотришь, способна ли я на это…»), возможно, я бы принял — и я тоже — версию несчастного случая, не в силах вообразить себе другую, более правдоподобную. Но я — я-то знаю. И я вижу эту сцену так, как будто бы являлся ее свидетелем. Мадам Рувр ждет, пока ее муж уснет, потом идет постучать в дверь Жонкьера. Возможно, она хочет затеять с ним решающее объяснение. Поскольку никто не отвечает, она поднимается в солярий. Он там один. Ссора. Жонкьер встает. Его шезлонг у самой балюстрады. Поднявшись на ноги, он, быть может, опирается о балюстраду. Враги стоят рядышком. Это драма. Толкает ли его мадам Рувр или же отталкивает? Возможно, он попытался заключить ее в объятия. Она отбивается, высвобождается, резко оттолкнув его. Какой ужас! Она осталась на террасе одна. Жонкьер внезапно испарился.