Окаянные
Но именно в полубезумной фанатичке очень нуждалось руководство погибающей республики, барахтавшейся в петле вражеских фронтов и крестьянских бунтов. К тому же о Евгении Готлибовне Мейш-Бош Ленин был не только наслышан, но имел удовольствие ссориться с ней и мириться: ещё до октябрьского переворота она с сожителем, известным революционером Георгием Пятаковым [45] организовала ему активную оппозицию, но, вовремя опомнившись, успела переметнуться к большевикам, посидела в тюрьме, была осуждена к пожизненной ссылке в Сибирь, а сбежав в Японию, перекочевала оттуда в США, далее перебралась в Европу и, поколесив по Швейцарии, Норвегии и Швеции, поспела к революции в Россию. Вот здесь, в вооружённом восстании против войск Временного правительства на Украине, а затем в разразившейся Гражданской войне и проявилось её безудержное буйство и диктаторство.
Помня наставления председателя Совнаркома, Бош, возглавив Пензенский губком РКП(б), тут же попыталась устроить массовую расправу над мятежными крестьянами, но не найдя поддержки у Кураева и Минкина, в телеграмме на имя Ленина обвинила их в саботаже.
Из, казалось бы, обречённого Питера правительство к тому времени засекреченными эшелонами ночью эвакуировалось в Москву, и прибывший, оттуда курьер письмом передал Бош документ, подписанный Лениным и полностью развязывающий ей руки, — она наделялась неограниченным правом действовать по своему усмотрению. Незаменимым помощником её стал преданный Аустрин. Вместе они вооружили два отряда губчека и городского гарнизона. Не жалея патронов, карательное войско приступило к безжалостному истреблению всех подвернувшихся под руку. Виновных и не очень набралось достаточно, в отчётах, аккуратно составлявшихся Булановым и представляемых Аустриным в Москву, значились ко дню завершения операции по ликвидации бунтов арестованными только чекистами свыше 5 тысяч, расстрелянными свыше 600, заключённых в концлагеря около 200 человек.
Дзержинский, отметив отменное усердие Аустрина во всех этих делах, истребовал его на секретную работу к себе в Высшую чрезвычайную комиссию, назначив вскоре начальником отдела. Аустрин не смог расстаться с незаменимым преданным грамотеем Булановым, перетянув его в ВЧК за собой. Проявляя недюжинные способности в бумаготворчестве и не только, тот моментально забрался в секретно-политический отдел.
"Но была ли в том заслуга одного лишь Дзержинского?" — задумывался Ягода, настороженно отслеживая стремительное продвижение по должностной лестнице тихони латыша и невзрачного пензенского писаря. Задумывался и не верил. Председателю Высшей чрезвычайной комиссии, конечно, кто-то из его людей рекомендовал и подталкивал их. Но кто? Менжинский? В особо тёплых отношениях оба замечены не были. Феликс, вообще любимчиков не терпел и не привечал. В конторе со всеми сотрудниками — от рядового до начальника — был одинаково сдержан, даже сух, холоден, никаких нервных встрясок на виду не устраивал, как бы не сложна была обстановка и какие бы чрезвычайные события не случались.
"Нет, — ломал голову Ягода, зло косясь на пачку пожелтевших листов из конверта, лежащую на столе, — к Менжинскому бумажки эти, написанные, конечно, когда-то Булановым, отношения никакого не имеют. Менжинский в те времена пензенскими событиями не занимался. Феликс, помнится, не доверял этого никому. Вообще там, где что-то близко касалось Ленина, Феликс из своих рук не выпускал, пока конфликт не разрешался". Но вот перед ним, перед его глазами, эти дурно пахнущие, исписанные на плохой бумаге едва различимыми, скачущими буквами листы! Они кому-то были предназначены! Они содержали и содержат теперь информацию не для чужих глаз! И в них, возможно, скрыт ответ на все его мучащие вопросы, касающиеся истинной сущности и Буланова, и Аустрина, и… А если это враги?..
Читать снова Ягода уже не мог, даже не пытался. Он чертовски устал от лихорадочных догадок, от нахлынувших впечатлений. Схватив в сердцах треклятые листы, сгрёб в ладонях и, неосторожно поднеся слишком близко к глазам, инстинктивно отбросил от себя, захлебнувшись их отвратительной гнилью. Смердящим мусором они рассыпались по крышке стола. Его затошнило.
"Доносы! — словно молотом ударило в голове. — Как же он сразу не догадался? Агентурные записки, обозначенные для конспирации "отчётами", отправлялись Аустриным какому-то влиятельному лицу в конторе… Информация, обходящая официальную регистрацию в целях неразглашения, строго засекреченная и предназначенная только одному! Вот что это может быть! На того же Минкина или Кураева. Их же вскоре после тех событий убрали из Пензы. А может, и на психопатку Евгению! Отношения у неё со всеми были не ахти. Она вытворяла такое, что невозмутимому латышу Аустрину становилось жутко. Не брезговала расстреливать заложников сама, палила в затылки из маузера будь здоров! Поэтому через короткое время после подавления мятежного очага, она пропала. Феликс чуял — врагов она нажила на всю оставшуюся жизнь. И убеждать Ленина ему не пришлось, тот сам блестяще разбирался в таких вещах не хуже председателя ВЧК…"
Генрих тяжело поднялся от стола и побрёл к дивану.
"Завтра, завтра с утра, — успокаивала, оседала на дно гаснущего сознания мысль. — Завтра на свежую голову одолею эти дьявольские листы. И всё станет окончательно ясным…"
Но в тот день утро в своём кабинете встречать ему не удалось. И на следующий день тоже… Он не разобрал, что примерещилось ему ужасное, от невыносимой головной боли его внезапно сбросило с дивана. Как рядом очутился Саволайнен — не помнил, наверное, кричал. Теряя сознание, видел его перекошенное лицо и глаза в диком страхе. Очнулся уже в больнице в окружении врачей. Саволайнен опять был ближе всех, но ненадолго.
Лучше стало через несколько дней; тогда и пришёл Дзержинский.
"Что со мной?" — хотелось ему спросить, но язык плохо слушался. Дзержинский прижал палец к своим губам, попробовал как-то криво подмигнуть. Сказал: "Подозревали апоплексический удар [46]. Лёгкий. Но обошлось. Обморок, как у девушки". И снова криво усмехнулся: "Через две-три недели обещают поставить на ноги".
И точно, спустя месяц с небольшим, Саволайнен, пропадавший все эти дни с ним в больнице, распахнул Ягоде дверь в кабинет.
— С возвращением, Генрих Гершенович! — приветствовал и следом подскочивший помощник Филозов. — И с выздоровлением!
Кабинет никогда так не сверкал чистотой, а воздух, казалось, прозрачный и посвежевший от исчезнувшего вечного табачного тумана, кружил голову. Или она кружилась сама собой после долгой лёжки на подушках, пахнувших карболкой.
— А где всё? — рванулся Генрих к столу, на крышке которого вечно громоздились папки и бумаги.
— Дело у меня в сейфе, — поспешил успокоить его Саволайнен.
— Конверт там был с листками вонючими?
Саволайнен исчез и мигом возвратился.
— Вот всё. Личное дело Буланова, — протянул он папку. — С того самого раза так у меня и лежало.
— А Кунгурцев забыл забрать? — вороша листы, никак не мог добраться до корки Ягода. — Что это с ним? Он же больше, чем на сутки даже мне не доверял дел…
И смолк, вскинув глаза на курьера:
— Где? Где конверт? Здесь был.
— Всё что было… — смутился Саволайнен, и бледность проступила на его щеках. — Никакого конверта.
— Ну вот же! Здесь прилеплен был! — ткнул в оставшееся пятно на корке Ягода. — А пакет с бумагами?
— Генрих Гершенович, божиться?
— Листы, листы! Они оставались на столе?!
— Только дело! — вытянулся в струнку курьер.
— Это что же?.. Выходит, у нас… Выходит нас…
И задохнулся не договорив, не сел, а рухнул на стул Ягода.
Долго длилась мрачная тишина, наконец его пробило.
— Зови Кунгурцева, — не подымая головы, сиплым голосом подал команду Генрих.
— Антона Казимировича?