Истории медсестры. Смелость заботиться
Я думаю об историях всех этих детей. Я понимаю, что, когда социальные работники и суды решают, что родные семьи не в состоянии обеспечить безопасность своих детей, как бы они ни старались, это всегда в интересах ребенка. Некоторые семьи, даже при огромной поддержке, не в состоянии воспитать ребенка так, как он того заслуживает. Я все это понимаю. Тем не менее я представляю себе истории собственной жизни, моей семьи, моих родителей. История моего сына началась еще до того, как я его узнала, и именно он будет решать, делиться ли со мной этими подробностями. Но теперь мне нужна уверенность в том, что я поступаю правильно.
В жизни не так просто обрести уверенность. Поэтому, в конце концов, я думаю о своем сыне и о том, что будет лучше для него. Я понимаю: ничто не может сделать ситуацию «лучше». И встреча с его биологическими родителями не сделает ее «хуже».
Я еще не общалась со своим сыном. Потенциальные приемные родители не видят своих детей до тех пор, пока не начнется процесс переезда. И это правильно: ребенка следует знакомить с семьей только тогда, когда все будет официально. Но у меня есть его фото. Фотография, на которой он ест торт, перемазавшись им с ног до головы. Еще одна на пляже: рядом с ним ведро и лопатка. Еще одна с кошкой на коленях. Да, у него есть любимая кошка по имени Сноуи. И он, и кошка выглядят неловко. На каждой фотографии он выглядит напуганным, что я замечаю гораздо позже. «Бедный, ему так страшно. Может, он ненавидит, когда его фотографируют?» – говорит мама. Вместо этого я сосредотачиваюсь на его ямочках, складках на руках, его вьющихся волосах. Я смотрю на фотографии так часто, что они начинают рваться по краям, и мне приходится делать их копии. Я хочу сохранить для него мои воспоминания «до». Его историю. Хочу подарить ему как можно больше воспоминаний. А для этого мне нужны подробности. Детали, которые не могут мне дать анкеты. Подарок для моего сына. Это единственное, что действительно будет иметь для него значение, когда он вырастет, я это знаю. Я хочу увидеть его биологических родителей хотя бы на несколько минут, запомнить их. Но больше всего я думаю о его маме. Она мать, как и я. За годы работы медсестрой я привыкла примерять чужую боль, но не представляю, как она, должно быть, себя чувствует. Мне сложно представить всю бездонную глубину ее боли.
Однако я хочу знать, чем она пахнет, как двигается, какой у нее голос. Конечно, я беспокоюсь, что буду чувствовать не только печаль, но и гнев. Я еще не встретила своего сына, но я уже люблю его как мать. Он всего лишь малыш, и все же его жизнь уже нарушена, и ни один ребенок не должен бояться, сидя с кошкой на коленях. Его глаза широко открыты. Мой сын все время настороже.
Мы встречаемся в офисном здании, в большом жарком конференц-зале. Мы с мужем, наш социальный работник, биологические родители и их социальный работник. Я опираюсь на мужа, когда мы входим в зал. Там сидит еще и третий социальный работник, я не знаю почему. Когда мы подходим к большому столу посреди комнаты, я смотрю в окно. Кто-то нарисовал пальцем на одном из грязных окон сердце. Интересно, кто это нарисовал: ребенок, который был в комнате, член семьи, приемная мать, такая же, как я, или социальный работник, как моя мама. Так много сердец побывало в одном месте, что возможно все.
Мы прибываем первыми, сидим и разговариваем с нашим социальным работником. Она продолжает бросать на меня пристальные взгляды: полагаю, проверяя, готова ли я к предстоящей встрече. Я так стараюсь не плакать, что глаза сохнут и чешутся. Она снова рассказывает мне, как все пройдет. Социальные работники любят все объяснять заранее. Я знаю, что они пытаются подготовить нас, но это больше похоже на попытку взять под контроль ситуацию, которую никто не контролирует. Здесь не будет происходить передача младенца, как мы часто видим в кино. Усыновление не имеет ничего общего с фильмами. Детей никто не отдает. В Великобритании их чаще всего забирают под опеку. «В усыновлении не бывает счастливого конца, – говорил мне друг, которого усыновили в детстве. – Это просто другой финал».
Мы с мужем сидим напротив биологических родителей, оба фальшиво улыбаемся и здороваемся. Муж ерзает, и я понимаю, что ему тоже тяжело.
– У вас есть вопросы? – спрашивает их мой социальный работник.
И они задают вопросы, которых я не ожидала. «Вы будете водить его в церковь?», «Вы научите его готовить?» В комнате становится все жарче, между моих лопаток стекает пот. Солнце заглядывает в окна, и я вижу полоску голубого неба. Странная встреча, от которой многое зависит. И я чувствую, что терплю неудачу во всех смыслах. Но вот время вышло, и они собираются уходить. Биологическая мать моего сына фыркает, смеется, потом извиняется.
– Я смеюсь, когда нервничаю, – объясняет она, – не знаю почему.
Итак, у нас есть одна общая черта. Я тоже смеюсь, и несколько секунд мы становимся просто двумя смеющимися женщинами. Муж смотрит на нас так, будто мы сошли с ума. Мы замолкаем.
– Вы расскажете ему о нас?
– Обещаю, – говорю я, хотя слова звучат так пусто.
Я чувствую такую сильную боль в животе, что чуть не сгибаюсь пополам. Я никогда раньше не испытывала ничего подобного. Все размывается. Социальный работник видит это и садится рядом со мной. Муж прижимает свою ногу к моей.
Социальный работник обращается к биологическим родителям.
– Что ж, большое спасибо за разрешение на эту встречу. Это действительно поможет вашему сыну, и я надеюсь, что это было полезно и вам.
Вашему сыну. Вашему. Вашему сыну.
Я сосредотачиваюсь на окне позади нее. Иногда небо слишком синее. Я задерживаю дыхание, когда они выходят, и когда дверь за ней закрывается, я падаю на пол и рыдаю, не останавливаясь ни на секунду.
– Усыновление – это радость, которая начинается с трагедии, – напоминает мне социальный работник.
И муж держит меня, пока я плачу, плачу из-за этой женщины и этого мужчины, у которых нет выбора. Я плачу из-за своего сына, который не будет расти со своими биологическими родителями. Возможно, я плачу из-за всех детей, о которых заботилась, из-за всех семей, которые потеряли ребенка. Я смотрю на дверь после того, как они ушли, и все кажется таким неправильным. Я никогда ни в чем не была так уверена, как в этой боли, которую испытывают такие семьи: раскаленной добела, обжигающей боли. Я всегда думала, что самой сильной физической болью должны быть роды. Ошибалась.
* * *Джейсону пятнадцать, и его несколько раз ударили ножом для хлеба. Парень состоит в банде, у него уже есть темное прошлое, и он хвастается медсестрам, что убьет того, кто это сделал. В палате дежурят полицейские, чтобы Джейсон не сбежал и чтобы не дать членам банды прорваться в больницу (это случилось однажды, но, к счастью, охранники их задержали до того, как они добрались до детской палаты) и совершить свою месть. Мы нашли в его рюкзаке большой зазубренный нож и несколько кастетов.
Когда я вижу парня, он ругается и кричит. Я пытаюсь найти где-то внутри себя сочувствие к нему, но вижу только разъяренного молодого человека с оружием. И он не выглядит серьезно больным. Его глаза широко открыты, голос чистый и резкий, осанка нормальная, и я не вижу никаких других физических отклонений. Показатели на мониторе тоже находятся в пределах нормы для его возраста: артериальное давление, уровень кислорода, частота дыхания, частота сердечных сокращений. Я вижу на мониторе нормальный QRS-комплекс: это значит, что электрические процессы в его сердце в порядке. Чтение ЭКГ сродни восприятию музыки. Я задерживаюсь на несколько мгновений и наблюдаю за узором, который создает электричество, когда оно проходит через его тело, и это меня гипнотизирует.
– Я хочу есть! – кричит Джейсон. – Я ничего не ел. Я собирался зайти в McDonald’s, когда они пришли. Я их убью.
Глаза его полны гнева, но в них нет признаков болезни: они не бегают, не остекленели и не ввалились, лопнувших сосудов нет. Джейсона привезли в джинсах, его футболка разрезана и свернута рядом с ним. Время от времени он сжимает ее, как мягкую игрушку. У него есть рюкзак, теперь без оружия, с кроссовками внутри, и полицейские забрали его телефон. Еще в рюкзаке лежит пачка Hobnobs.