Покров над Троицей (СИ)
Изловчившись, писарь несколько раз с силой ударил по застрявшему в зубьях полену. Оно скособочилось, колесо сдвинулось на вершок и снова замерло, словно раздумывая, поддаваться ли на тычки столь незначительного персонажа.
Мартьяш, приподнявшись на локте, торжествующе ухмыльнулся, в надежде прикончить несносного юнца, привстал на колесе и ткнул саблей между спиц, стараясь попасть по вертлявому ивашкиному телу. Один раз, другой, третий… Мальчишка визжал, уворачивался и продолжал барабанить ногами снизу по колесу, как заведенный, не обращая внимания на многочисленные раны. Неожиданно деревяшка треснула, мощное колесо вывернулось из под ног, и неведомая сила вдруг подняла поляка над воротом.
Выбитое полено, поломав дубовый зуб, с треском выскочило из воротного механизма. Ничем не сдерживаемое колесо, влекомое тяжелой решеткой, стремительно провернулось вокруг своей оси, отбросив гусара от станка, словно выстрелом из пращи, и с силой впечатало в столб. Со звоном покатился по земляному полу сбитый шелом, жалобно тренькнув, переломилась оставленная в спицах колеса сабля, и в караулке воцарилась тишина, нарушаемая лишь проклятиями польских алебардщиков, перед которыми неожиданно опустилась решетка, не пуская в обитель вражескую пехоту.
Только теперь Ивашка понял, насколько он устал, и как сильно болело израненное тело. Сердце бешено колотилось, пытаясь выпрыгнуть из груди, а в голове колоколом отдавалось: «я выжил!», «я смог!»…
— Нифонт! — закричал он во весь голос, желая поделиться с монахом своей радостью, — Ни-и-и-ифо-о-о-онт!
Крикнув, прислушался. В башне было подозрительно тихо, и только совсем рядом, возможно, в ивашкиной голове, звенела весенняя капель… «Чертовщина какая-то,»- подумал он и выскользнул из под колеса. Бросив нервный взгляд на неподвижного ляха, мальчишка приоткрыл дверь, но сразу плотно её захлопнул, задвинув засов и подперев спиной. Двор кишел польскими всадниками, и только чудом можно было объяснить отсутствие внимания врагов к надвратной башне.
— Нифонт! — еще раз тревожно позвал Ивашка.
Опять тихо. Эхом на слова писаря смачно ухнули пушки в соседних печурах, да за крепостной стеной кто-то матерно заголосил. И снова эта капель, как в колодце…
— Нифонт! Да что ж такое?
Ивашка направился к лестнице на второй этаж и тут же в свете факела увидел огромное черное пятно и такого же цвета капли, вязко тянущиеся с балкона, нехотя отрывающиеся от почерневшего дерева. Они падали одна за другой в эту зловещую лужу, приглушенно шлёпая по маслянистой поверхности. Стараясь не наступить на бездыханные тела, лежащие у подножия лестницы, писарь торопливо шагнул на ступени и поскользнулся, успев опереться руками. Они моментально стали влажными и липкими…
— Нифонт! Родненький! Не-е-е-ет! — обожжённый внезапной мыслью, завопил Иван. Срываясь и тычась лицом в ступени, он на четвереньках пополз наверх, боясь оказаться правым в своих догадках…
* * *
Полуторная медная пищаль подошвенного боя, двенадцати пядей в длину, сыто рыгнула, выплевывая шестигривенную(***) порцию каменного дроба прямо в лицо залезающим в бойницу полякам, откатилась в дальний конец печуры, где её живо принялись обхаживать пушкари.
— Половинным заряжай! — хрипел пришедший в себя десятник, загоняя пыж в мушкет и прилаживая его на бердыш, — рукой дроб закидывай…
После минутного затишья в бойнице показалось сразу несколько голов. Мушкет оглушительно треснул, словно мощный великан сломал о колено огромный сухой сук. Гремя доспехами, упал и покатился вниз нападавший алебардщик. Десятник отбросил огнестрельное оружие и взял наперевес бердыш…
— А ёв! — он сопроводил выпад непонятной присказкой, и тут же по крутому склону в крепостной ров кувыркнулось еще одно обмякшее тело.
Нападавшие не унимались. Один подтянулся, приняв смертельный удар бердыша на крохотный щит, и согнулся, кривясь от боли. Второй, оттолкнув первого, попытался саблей достать стрельца, а за ним в бойницу лезли третий, четвертый…
— Пали оттудова, робята! — скомандовал десятник, орудуя бердышом, словно челноком, — не поспеем подкатить!
Рра-р-р-рах! — рявкнуло орудие, как гигантский веник, сметая на своём пути своих и чужих. Раскинув руки, словно пытаясь взлететь, десятник приподнялся от взрывной волны и ударился о камни. Печуру заволокло сизым дымом, как легкой ватой, и на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно. Стоны и проклятия под стенами сливались в один непрерывный вой, не давая определить хотя бы примерное расстояние до врага.
— Не стоять! Заряжай! — срывающимся от волнения голосом скомандовала Ксения, стоявшая неподвижно до сего момента, заткнув уши. Она тревожно обернулась туда, где Силантий в одиночку закрывал узкий длинный проход в их убежище.
— Ух! Ха-а-а! — вздыхал богатырь, как филин, орудуя огромной палицей величиной с полный рост царевны. Вслед за взмахами раздавался скрежет сминаемых доспехов.
— Не удержу, матушка! Шибко много их тут! — задыхаясь, прохрипел богатырь, увидев, что на него обратили внимание, и еще раз взмахнул своей дубиной с кованым наконечником. Кто-то невидимый в проходе заверещал, словно заяц, а потом неожиданно заглох.
— Терпи Силантий, сейчас подмогнём, — прошептала Ксения, озираясь по сторонам и не находя, чем бы можно было помочь своему телохранителю.
— Поберегись!…
Какой-то резвый шляхтич, не желая лезть под зубодробительные удары, решил обхитрить всех и перемахнуть через частокол, встав в седле и запрыгнув в печуру. Приземлившись возле Годуновой, он не удержался на ногах, выругался, вскинул голову, оглядываясь…
— Матушка! — только и успел ахнуть Силантий, отступая со своего поста в сторону врага.
— Ничего, отмолю, — сухо ответила Ксения, резким движением вырывая свой кинжал из горла осевшего на пол поляка. Подняв на слугу черные прищуренные глаза, она вздернула вопросительно брови, — а ты куда? Назад, к оружию!
— Заряжено! — завопил пушкарь, торопливо вытаскивая из ствола банник.
— Пали! — скомандовала Ксения и снова зажала ладонями уши…
* * *
Гусарская хоругвь, растоптавшая, разметавшая толпу у воротной башни, наконец, прорвалась к Успенскому собору, где её встретила слаженным пищальным залпом стрелецкая сотня. Однако не стрельцы оказались главной проблемой польской латной кавалерии. Перед строем краснокафтанников, уперев пики в землю и наклонив их в сторону нападающих, ровной линией застыла вся монастырская братия. Монахи выскочили из храма без доспехов, стояли в рясах и скуфейках, сжимая длинные древки, в надежде перед смертью выбить из седла хотя бы одного врага, дать время на перезарядку стрелецких пищалей, своими телами задержать бег неприятеля, пока собственная дворянская конница готовится к сече.
Может оттого, что разогнаться и сомкнуть строй гусарам мешали монастырские постройки, или из-за робости перед этой неподвижной чёрной формацией, однажды удивившей оккупантов своим ратным умением, хоругвь начала разбег нерешительно, что предопределило слабость атаки. Слаженный удар единым бронированным кулаком не удался, и польско-литовская кавалерия окончательно завязла в ближнем бою. Сражение распалось на отдельные схватки. В темноте невозможно было разобрать, где свои, где чужие, и только наитие да специфическая ругань служили определяющей меткой. Сеча занялась знатная. Обе стороны понимали — дрогнувших будут добивать методично и безжалостно. В тыл и фланг полякам, отрезая их от ворот, с гиканьем и свистом заходила дворянская конница, с другой стороны напирали казачки. План неожиданного штурма, казавшийся неприятелю хорошо продуманным и выверенным, оказался обречён.
Долгоруков и Голохвастов, забыв о своей вражде под напором смертельной опасности, стремя к стремени летели в сражение. Оба ругали себя последними словами за мальчишество, позволившее латинянам проникнуть в обитель, и оба жаждали погибели в бою, нежели участия в дворцовых головоломках, в коих нет ничего определённого, где дважды два может быть и три, и пять, в зависимости от текущего политического момента, где главное правило — не верить глазам своим.