Мертвые воспоминания (СИ)
Да, она конечно не пример матери-героини, но и ему поменьше надо читать ей нотации, а побольше искать работу — три человека на Кристинины заказы выживали с трудом, квартплата и деньги за съем сжирали больше половины, а еще надо было заказывать лекарства Шмелю, искать продукты, смесь подешевле… Юра сжался на стуле в точку, как будто и оладьи на кефире, и макароны с кетчупом (все — купленное на ее деньги) встали ему поперек горла.
— А сейчас, если урок нравственности и милосердия закончен, то я спать пойду. У меня сил нет уже просто приходить сюда, не то что с вами общаться.
И она прекрасно знала, что Юра не возразит, не прикрикнет, что он сгорбится над столом и попытается ногтями, как гниду, раздавить чувство вины, которые выросло в два или три раза больше него самого. А завтра весь день проведет со Шмелем на руках, как бы желая исправиться, и Кристину встретит все с тем же печально-просящим взглядом… Нет бы ему проявить волю, грохнуть по столу, рявкнуть, что он в няньки не нанимался, уйти и снять другое жилье, нет — Юра из штанов выпрыгивал, чтобы нравиться всем и каждому, быть полезным, а поэтому даже с работой не мог от всей этой младенческой чепухи отказаться.
И Кристина пользовалась этим, и радовалась этому, и ничего не собиралась менять. Она надолго закрылась в ванной, хотя ненавидела ее больше других комнат в квартире — отслаивающаяся от стены краска, хлопья влажной штукатурки и чернота: то ли плесень, то ли ржавчина, то ли въевшаяся грязь. Даже кафель отставал от стен, грязно-желтый, советский еще… Лампочку вкручивали тусклую, чтобы не видеть коричневого дна эмалированной ванны, чтобы мелкое зеркальце в белых каплях-брызгах терялось в полумраке, а вечно журчащий туалетный бачок не занимал половину комнату.
Но Шмель мог не заснуть, и тогда приход Кристины стал бы началом нового грандиозного плача. Если бы не этот разговор с Юрой, она напросилась бы к нему в комнату — Юра послушно лег бы на пол, на комковатый худой матрас, который всегда дожидался своего часа под кроватью. Сейчас видеть его виноватого лица не хотелось.
Умываясь холодной водой — опять авария на теплотрассе, весь двор перекопан, горы горячей жирной земли и вонь то ли от канализации, то ли от гнилых труб, — Кристина думала, где бы достать денег. Краску она заказывала из Китая, баночки пахли пластиком и едкой химией, от них кружилась голова; в магазине среди бесконечных полок она виртуозно выбирала самое дешевое и по самой большой скидке, но даже тогда вопрос об обычных подгузниках не стоял, и приходилось использовать марлевые рулоны. Молоко после родов, кесарева сечения, к ней так и не пришло, да она и не хотела превращаться в доильный аппарат, а поэтому покупала самое дешевое питание и, слава всем богам, Шмелю оно подходило.
Кристина много общалась, звала приятельниц из колледжа, старых подружек, лишь бы кто-то с ее сыном посидел. Хорошо, что Юра вылетел с работы — теперь ему не найти причин, почему он не может днями напролет носить по квартире крикливое создание и качать его по ночам.
Она пробралась в комнату, осторожно зажгла ночник — Шмель поерзал в дешево-розовой кроватке, вздохнул, по-взрослому и устало, отвернулся к стене. Кристина перевела дух: меньше всего ей хотелось тратить время на ерунду. Огромный белый мешок из-под муки перегородил комнату, нарушил стройную гармонию беспорядка. Горшки с высохшими геранями и сгнившими кактусами, разбросанные полотнища и холсты, кое-где исчерченные, а кое-где перекрашенные, или новые, еще не испорченные… Летом Кристина с Юрой ездили на заброшенные огороды, искали доски и гвозди в горелых головешках, а потом сколачивали полки и стеллажи — всюду лежали чужие вещи, воспоминания и мысли, то, что Кристина забывала отвезти в гараж или оттягивала, словно это было ее, собственное…
Шмелю такой завал из подрамников, вязаных кофт или мухоловок, шляп, бус или блестящих диско-шаров очень нравился — иногда он просыпался и долго сидел, разглядывая, как солнечные зайчики прыгают по разбитому зеркальцу, или как в старых оплавленных свечах будто бы все еще мерцает огонек. Главное, что в такие мгновения он молчал, а поэтому и Кристина готова была принести ему что угодно, только бы это не заканчивалось.
Она тихо разобрала вещи, на каждый пенопластовый фрукт с кислотно-яркими боками, на кружку или корову-солонку она наклеивала стикеры, на которых писала имя, фамилию и отчество. Все заносила и в блокнот, черкала пару слов о комнатах, квартирах или домах в частном секторе, чтобы самой не забыть. Что потрясло, что искалось с особой тщательность, что стоит поставить на первый план, а что призрачно обозначить как бы между двух миров, легкая дымка и белая акварельная пена. Оттенки, тени и блики, и вот уже человек оживает перед ней в вещах.
Каждый новый день затирал чужие воспоминания, они зарастали как коряги в иле на речном дне. Оставалось что-то огромное и непосильное, вроде нежданного, острого счастья-вспышки, или потери, или аварии, в которой разбились трое, а ты вышла с ушибленной о подушку безопасности грудиной, села на асфальт и расхохоталась — то ли жизни радуясь, то ли не соображая ничего. Бывало и такое.
Очень быстро что-то внутри определяло чужие эмоции, и вытаскивать их приходилось с усилием, долго расковыривать пальцами, счищать наносное, будничное. Все противилось — да, Кристина никогда не ездила на все лето в Грузию, не воровала инжир из-за проволочного забора, не работала слесарем-сантехником в ЖЭКе и не бегала по сырым полям с овчаркой Найдой, но… Кристина боялась, что в один день все эти воспоминания окончательно пропадут, и сохраняла их в картинах.
На колченогом, криво сколоченном Юрой мольберте сушилась последняя из работ — Кристина шагнула к ней в полумраке и коснулась пальцами, словно бы погладила. Это Анна Ильинична, это ее сухие рыже-колокольчиковые ветки физалиса, зеленые серьги с будто бы пластиковыми камешками, браслет из фиолетовых ракушек. Кристина писала Анну Ильиничну широкими мазками, не жалея красок, по всем правилам композиции, но назвать это произведение натюрмортом все равно бы не смогла. Ей виделась то печальная смешинка в глазах, то румянец на яблочках щек, то тихая бесконечная тоска по мужу, будто старушка держала Кристину за руку все то время, пока кисть стелила по холсту.
Внутри пробивался тихий, вкрадчивый голос: она будто бы чуть шепелявила, голос сливался с чужими, такими же насильно подселенными в голову, но она говорила. Рассказывала снова и снова то про ракушки в фиолетовой краске, то про синячок-другой на локте. Кристина кивала и выписывала ее речь на белом прямоугольнике перед глазами. Она вся дрожала, едва успевала за мыслью, за желанием, суетилась, будто бы лилось из нее это чувство, будто она была обычным проводником, и надо было впустить чужую душу в краску.
Дописав, она под извечный Шмелиный рев упала на кровать и проспала долго-долго, без снов и кошмаров, просто отключилась. Как будто вышла Анна Ильинична из нее болезнью и поселилась на холсте.
Сейчас, в ночи, в тихом сопенье сына и нервных шагах Юры по кухне, Кристина перевернула готовую картину и быстро, угловато нацарапала на заднике черной ручкой, о ком и о чем это было. Она не писала ничего, что Анна Ильинична хотела бы сохранить от чужих людей в тайне, только наброски. Только бы не забыть.
Кристина надеялась рано или поздно организовать выставку в каком-нибудь арт-пространстве, в московской галерее или даже за границей. Умрет и сама Кристина, и Шмель станет старым брюзжащим дедом, протащит через всю жизнь свои детские комплексы и недолюбленность, умрет, а память об Анне Ильиничне останется. И денег, опять же, выручат, и няню наймут, и Кристина наконец-то поспит не три-четыре часа за ночь, а сколько хочется…
Пустой мешок она быстро сунула за батарею, в компанию таких же, выпотрошенных и пустых. Надо сгрести весь хлам и отвезти в гараж, собрать со стеллажей чужое, отжившее. После того, как отрисуешь, становилось легче, спадала лихорадка, уходила болезнь. А вот готовые холсты Кристина могла разглядывать часами — вешала на одном подрамнике на стену, на гвоздь, просыпалась солнечным утром и всматривалась, и будто путешествовала внутри чужой головы, наслаждалась бризом, запахом сладкой вареной кукурузы в крупинках соли и даже пяткой, распоротой острой раковиной: боли-то нет… Если просыпался и Шмель, Кристина уносила полотно на кухню и сидела там, в тишине, прочерчивая выпуклые мазки пальцем.