Гадкие лебеди кордебалета
Он удивленно присвиснул.
— Может, выпьем по стаканчику?
Мари и Шарлотта будут ждать меня внутри у выхода, когда закончат, еще мне нужно повидать месье Леруа, а кроме того взять у мадам Лera метлу и подмести обстриженные волосы Мари. Шарлотта будет прыгать от волнения и требовать поцелуев, а Мари — дрожать от беспокойства, как бы ни прошла их встреча с Плюком.
— Не получится, — говорю я. — Сестер жду.
Из приоткрытых губ вырывается дымок. Я указываю на задний вход.
— Они хотят поступить в балетную школу.
— А ты?
— А я с этим покончила.
Он приподнимает тяжелую бровь. Я выпрямляю спину.
— Я недостаточно хороша.
— У тебя красивые глаза. Как шоколадные озера. — Он наклоняется так близко, что я чувствую запах табака у него изо рта. — И мне нравится, как ты держишь спину.
— В балете не сутулятся. — Я киваю в сторону танцклассов, втиснутых куда-то под стропила театра.
— Пойдем выпьем. Поболтаем.
— Разве что немножко ликера. Если здесь недалеко.
— Я Эмиль. Он тушит окурок о стену, оставляя грязное пятно. — Эмиль Абади.
— Антуанетта ван Гётем, — говорю я, и он берет меня за руку и целует чуть ниже запястья.
— Я знаю одно местечко.
Мы проходим мимо двух кафе, у дверей которых стоят официанты в жестких от крахмала фартуках. Когда мы подходим к углу, он не говорит, что нам нужно свернуть, а кладет руку мне на спину и направляет меня в сторону от бульвара. Его рука так и осталась там, сначала касаясь легко, а потом все тяжелее, потому что я не делала ничего, чтобы увернуться от его горячей ладони. В тускло освещенной забегаловке, куда мы входим, пахнет плесенью, а плитка на стенах пожелтела. Мне тут сразу понравилось, потому что папа иногда водил меня в похожее место на Пляс Пигаль поужинать за пять су. Мы садимся на скамью с прямой спинкой, стоящую у стены. Теперь мы сидим рядышком за длинным столом, по которому не мешало бы пройтись тряпкой. Мне он заказывает кассис и воду, а себе бокал красного вина. Напитки приносят быстро. Я сразу же глотаю свой ликер, решив, что немного укрепляющего мне не помешает.
— Куришь? — спрашивает он, подталкивая ко мне самокрутку.
— Не курю.
Он прикуривает, улыбается при виде моего пустого стакана и говорит:
— Надо бы взять тебе что-нибудь покрепче.
— Бокал красного. Раз уж ты так хочешь покомандовать.
Я спрашиваю, где он живет, и он отвечает, что раньше жил у матери, где провел большую часть жизни, в восточном предместье. А теперь ночует то у одного друга, то у другого.
— Ну, сама понимаешь. Где уголок найдется.
Брови мои ползут вверх. Выходит, у него нет даже постоянного места ночлега, а он пьет красное вино.
Когда он начинает расспрашивать о моей семье, я допиваю уже третий стакан и начинаю все больше проникаться расположением к парню, который оказался таким внимательным. Он кивает, когда я говорю, и не отвлекается на хихикающих девиц по соседству. Мне начинает казаться, что для него нет во всем мире места лучше, чем рядом со мной на этой скамье. Я рассказываю ему о Мари, вечно уткнувшей нос в газету, о Шарлотте и ее ногах танцовщицы, о маман и ее постоянном унынии. Говорю, что папа был отличным портным, а потом начал кашлять и не смог больше ходить на фарфоровый завод шить рабочие костюмы и, наконец, испустил дух, прижимая к себе нас троих. Тогда маман накричала на нас, чтобы мы немедленно стащили его на пол, пока тюфяк не испачкался.
Эмиль говорит, что его собственный отец умер еще до его рождения и что я должна представить себе что-то хорошее, когда начинаю грустить из-за отца. И это верно. Я вспоминаю, как он держал меня на коленях, как показывал фокусы с пуговицей, которую он вытаскивал откуда-то у меня из-за уха, как громко и красиво пел, как танцевал с каждой из нас, а потом с маман, когда с нижнего этажа доносились звуки скрипки. У Эмиля ничего подобного не было, была только вереница неприятных типов, которые приходили к его матери и уходили, когда им вздумается. Один из них отнес в ломбард его рогатку. Второй сломал Эмилю ключицу. Он расстегивает две пуговицы на рубашке и показывает мне шишку на месте перелома. Я дотрагиваюсь до нее двумя пальцами. На его твердой груди растут длинные черные волосы. Он застегивает рубашку, пожимает плечами, как будто это полная ерунда, и заказывает еще по стаканчику.
Мы пьем, и я уже совсем пьяна, а он рассказывает, что его мать взяла сторону очередного грубияна, который выкинул все вещи Эмиля на улицу.
— Еще? — спрашивает он, и я хочу согласиться, но он уже потратил кучу денег, а у меня нет ни единого су. Я отмахиваюсь и делаю крошечный глоток вина. Я говорю и говорю, чтобы отхлебывать как можно реже, и боюсь, что скоро покажется дно и мне придется уйти из грязной забегаловки, где колючие волоски у него на руке щекочут мне локоть.
Я рассказываю, как месье Леблан стоял у нас в дверях, что живот у него не умещался в жилете, когда он требовал с нас ренту за три месяца. Эмиль то ли понимает, что у меня нет денег, то ли тоже боится увидеть дно стакана. Он говорит:
— Антуанетта, позволь мне предложить тебе еще бокал. Мы так чудесно проводим время.
Он заказывает еще вина, и мидий с петрушкой, и тарелку редиски. Я понимаю, что давно уже опоздала забрать Мари и Шарлотту из Оперы. Он пальцами кладет мидию мне в рот, откусывает половину редиски, а остаток отдает мне. Мы сидим там до вечера, смеемся и облизываем губы, его рука ложится мне на бедро и поднимается все выше, и мне это приятно.
В кабачке остается только одна парочка. Женщина сгорбилась над стаканом кассиса и смотрит в него, никак не решаясь выпить. Ей так одиноко, что мне становится больно. Рядом с ней сидит мужчина, читает газету и клюет носом, не обращая на нее никакого внимания. Я начинаю фантазировать, что могло привести ее сюда. Возможно, она провела весь вечер в «Элизе-Монмартр», глядя, как девушки в черных чулках и пышных нижних юбках вскидывают ноги, пила, болтала и флиртовала, надеясь избавиться от одиночества. После кабаре она направилась в «Дохлую крысу», там тоже были смех и веселье. Наверное, она съела миску супа, прежде чем добраться до своей крошечной комнаты где-нибудь на рю Бреда или рю де Дуэ и там уронить голову на подушку. В половине двенадцатого она проснулась и натянула грязную нижнюю юбку, накинула коричневый плащ, совершенно измятый, и не стала даже его как следует завязывать. Она побежала в этот кабачок, рассчитывая, что стакан кассиса поможет ей протянуть еще один день. Но теперь, сидя здесь, она понимает, что совсем не хочет начинать всю эту возню заново.
Я рассказываю это Эмилю. Его короткие волосы колют мне нос, а нижней губой я задеваю его ухо. Он закрывает глаза, откидывает голову назад и прижимается затылком к старой плитке.
— Пошли отсюда, Антуанетта.
Он выводит меня на улицу, держа за руку. Я спотыкаюсь и чуть не сношу стол, за которым сидит одинокая женщина. Она поднимает взгляд от упавшего стакана, и я вижу надежду на ее лице, вижу, как трясутся обвисшие щеки. Но ни она, ни я не произносим ни слова. Эмиль сует руку в карман и кладет два франка в лужу кассиса. Этого хватит, ведь он ей ничего не должен.
Мы оказываемся за забегаловкой, в густой тени. Спиной я прижимаюсь к стене, а рука Эмиля гладит меня по шее, сначала нежно, но потом он наваливается на меня и ведет себя уже не так осторожно. Я чувствую бедром, как он реагирует на меня, чувствую его твердость и открываю рот навстречу его жадному языку. Голова у меня кружится, его руки рвут завязки блузки, распахивают ворот, и я думаю, что все это всего лишь из-за прикосновения губ — моих губ — к уху Эмиля.
Первый раз у меня был с одним из статистов в Опере. Он велел идти за ним, и я пошла по лабиринтам коридоров под театром. А почему нет? Он был симпатичный, если не считать следов от оспы, а парни вообще редко обращают на меня внимание. Он поцеловал меня, погладил и приступил к тому, зачем привел меня вниз. Но когда мы снова поднялись наверх, он не удосужился даже назвать меня по имени. Он просто отвернулся. Наверное, дело в том, что он разглядел меня так близко, или в том, что я слишком тихо лежала под его содрогающимся телом.