Гадкие лебеди кордебалета
— Мадемуазель Мари, мадемуазель Шарлотта. Завтра утром, в девять. Ваши имена будут в журнале у мадам Ганьон. Любая крыска отведет вас в зал к мадам Теодор. Не опаздывайте, сами вы его не найдете.
Я проглатываю улыбку — вероятно, лицо мое искажает ужасная гримаса. Шарлотта хватается за ручку кресла, как будто пытается сопротивляться какой-то силе, выталкивающей ее.
— Свободны, — говорит он.
Мы молчим, пока идем по коридору, молчим, пока прыгаем, сжимая друг друга в объятиях, молчим, снимая пачки. Мы молчим на лестнице, проходя мимо каморки мадам Ганьон. Даже когда до дверей остается всего шаг, я говорю шепотом:
— А где же Антуанетта?
Она не ждет нас на скамейке, как мы договаривались, а я не помню ни одного случая, чтобы Антуанетта обещала и не пришла.
Шарлотта смотрит в залитый солнечным светом дворик.
— Наверное, у ворот.
Как и я, она не может себе представить, что Антуанетта про нас забыла.
Мы выходим и бежим вперед, сталкиваясь плечами. Нам не терпится поделиться новостями. Но и у ворот Антуанетты тоже нет…
Антуанетта
Старый Плюк, мерзкий старикашка! Как он произнес мое имя, когда я сказала ему, что привела Мари и Шарлотту на прослушивание в его школу!
— Антуанетта ван Гётем, — процедил он презрительно, как будто я десяток раз обчистила его карманы. И это прямо перед Мари и Шарлоттой! Правда, они не заметили. Ни Мари, ставшая белее жемчужных зубок Шарлотты, ни сама Шарлотта, присевшая так, как будто перед ней была группа аплодирующих поклонников. Плюку это не понравится — он такие штуки не любит.
Пока девочки переодевались в пачки в уборной — до раздевалки крысок отсюда надо было пройти через добрую сотню лестниц и переходов, я объяснила, что наш папа умер, маман пристрастилась к абсенту, а я осталась в ответе за двух девочек, которые не могут сами о себе позаботиться. Я объяснила, что все понимаю насчет постоянных зрителей, понимаю, что некоторым из них нет дела, шестнадцать девочке или двенадцать, и напоследок объяснила ради Мари, что Шарлотта ни при каких обстоятельствах не пойдет в Оперу без сестры.
— Вы же не будете за ней присматривать, — сказала я. — Я прекрасно знаю, что на вас нельзя положиться.
Старому Плюку хватило совести сказать:
— Лучше бы вашим сестрам самим за собой следить.
Я не стала говорить ему, что полночи штопала чулки, стирала пачки и сходила с ума от страха. Я не сказала, как украла яйца ради этих двух девочек и как их причесывала. Нет, я подумала о Мари и Шарлотте и плотно сжала губы.
Я постояла на темной лестничной площадке, дожидаясь, когда щеки перестанут гореть. Разумеется, мадам Ганьон не упустит шанса заступить мне дорогу, но я не доставлю ей удовольствия позлорадствовать.
Проходя мимо ее каморки, я заглядываю в дверь. Конечно, она сидит там, и в ее косых глазах видна ненависть к Мари и Шарлотте, которых Плюк экзаменует наверху.
— Старый Плюк передает вам благодарность за то, что не стали задерживать девочек, — говорю я. — И никого не побеспокоили. Я сообщу ему, что вы злитесь из-за того, что он небрежно обращается со списками.
— Держала бы ты свой рот на замке.
Я приподнимаю юбку и делаю реверанс.
— Хорошо. Тогда пойду посмотрю, что есть для меня у месье Леруа.
Месье Леруа нанимает статистов, время от времени договариваясь с нами на неделю работы. Он презирает мадам Ганьон, и она знает, что не может настроить его против меня. Он старается не ходить мимо ее каморки, а она постоянно выговаривает ему за списки, которые он не утруждается обновлять.
Я встаю в очередь у его кабинета и прислоняюсь к стене. Замечаю мельком, что Опера не может потратиться на пару скамей для статистов, зато уборные этуалей отделаны шелковыми драпировками с кистями, а креслами в них не побрезговала бы сама императрица. Я никогда не была в такой уборной, но думаю, что слухи верны. Всегда, даже если вечером дают оперу, завсегдатаи имеют возможность поглазеть на балерин на сцене, хотя бы на протяжении пятнадцатиминутного дивертисмента, втиснутого между актами. Если же кто-то хочет большего, то может спуститься на один пролет, в танцевальное фойе. Именно там проводят время постоянные зрители в антрактах и до подъема занавеса. Всегда без жен, которых туда не допускают. Общество им составляют самые прелестные балерины, полураздетые, они закидывают ноги на станок прямо на уровне глаз зрителей, которые тем временем хлещут шампанское. Рядом расположены гримерки этуалей. Шикарные и уютные. Ведь нельзя допустить, чтобы самые богатые зрители, которых приглашают в уборные в качестве почетных гостей, сталкивались с убогой обстановкой.
Очередь пока невелика. Я не люблю плохо говорить о других статистах, даже если это и правда, но большинство из них еще валяются на своих комковатых матрасах с раскалывающейся головой и пересохшим ртом, после того как пропили полученные от месье Леруа вчерашние два франка. Когда парень лет восемнадцати встает со стула напротив месье Леруа, я оказываюсь второй в очереди. У двери он оборачивается и сально подмигивает. Парни подмигивают мне редко, так что я оглядываюсь, но вижу только сопливого ребенка и пожилую даму без передних зубов. Он уже вышел в коридор, так что я упустила шанс опустить взгляд и улыбнуться еле заметной улыбкой, чтобы он понял, что мне приятно. Правда, он не представлял собой ничего особенного: волосы щеткой, лоб низкий, черные глаза слишком глубоко сидят под массивными бровями, а нижняя челюсть как у собак, к которым лучше не подходить на улице. Но он мне все равно нравится, раз уж он мне подмигнул.
Я решаю в следующий раз обязательно подмигнуть в ответ, но потом вдруг думаю: а вдруг это был мой единственный шанс. Я выбегаю из очереди, прикинув, что он не мог отойти от Оперы далеко. Но снаружи его не видно.
— Дура, — ругаюсь я.
Мне придется заново высиживать эту унизительную очередь. Но когда я поворачиваюсь к Опере снова, то вдруг вижу этого парня — он прислонился к стене, уперевшись в нее одной ногой, с самокруткой, прилипшей к губе.
Он снова подмигивает мне, а я подмигиваю ему в ответ.
Он затягивается.
— Мне нравятся девушки, которые умеют подмигивать.
Глядя на потертые носки своих туфель, я спрашиваю:
— Ты статист?
— Иногда. Для развлечения. А ты?
— Я довольно часто выхожу на сцену, почти каждый вечер, а иногда и днем, если не хватает людей и нужно кого-то поставить. Тебе сегодня что-то досталось?
— Старик Леруа сказал, что мне придется сначала заплатить штраф, — говорит он. — Опоздал на три минуты и на тебе, отдавай половину платы за вечер.
Я не слишком люблю эту тему, но все же встаю поудобнее, надеясь немного поболтать.
— А вот певицы и балерины, которые всегда на сцене, штрафов не платят.
— Ты не прав, — отвечаю я. Почти все парни, когда я говорю, что тоже раньше была балериной, интересуются. — Я сама раньше была балериной.
Он оглядывает меня с головы до ног.
— Корифейкой?
Я киваю и чуть-чуть задираю подбородок. Я всегда так делаю, когда вру, особенно если вру маман. Обычно моего задранного подбородка хватает, чтобы она заткнулась. Я так и не сдала экзамен на переход из второй линии кордебалета в первую, не говоря уж о всех остальных. Но этот парень явно ничего в этом не понимает, и нет смысла объяснять ему все, начиная с нижней ступени кордебалета и дальше, до первой линии кордебалета, корифейки, сюже, первой танцовщицы, этуали.
Он снова затягивается и откидывает голову назад, так что его подбородок оказывается чуть выше моего.
— Докажи.
Я ставлю руки в третью позицию, ноги в четвертую и делаю плие, а потом встаю на пальцы левой ноги, прижимаю правую стопу к колену и делаю быстрый поворот, резко выбрасывая поднятую ногу в сторону и приводя обратно к колену. А потом еще раз, и еще, всего восемь очень хороших фуэте-ан-турнан, хотя юбка мне сильно мешает. Я встаю на ноги и чувствую себя дурой, потому что показала единственное па, когда-либо заслуживавшее одобрительного кивка старого Плюка. Приседаю скромно, как положено статистке.