Девочка, которой не было. Мистические истории
Новые мамины друзья говорили о вызове обществу, о переломе стереотипов, о смерти прежнего искусства. Но на самом деле это был звон пустых внутри людей, не наполненных чем-либо выдающимся, но беспрестанно мечтающих об этом, и их бурные разговоры больше походили на гром перекатывающихся пустых ведер. Жаждущие внимания, но не умеющие его привлечь достойным образом, они бросались из одной крайности в другую. Однажды мама привела меня на сборище этих субъектов. Дама, стриженная под мужчину, в мужском же костюме, плохо сидящем на ее рыхлой фигуре, декламировала стихи собственного сочинения, лишенные рифмы и малейшего смысла. Следом за ней вышел мужчина с уродливой зеленой розой в петлице и пять минут кряду бренчал на рояле. Эта адская какофония была представлена публике как соната «Пластодендрариома» и вызвала шквал рукоплесканий. Затем выступала пара – мужчина и женщина в несвежем нижнем белье. Кажется, это была имитация танца, но в этом подобии было столько непристойности, что я зажмурила глаза.
После случая с куклой и шабаша художников я поняла, почему маму так привлекал футуризм. В нем отсутствовала главная составляющая любого настоящего искусства – талант. Не нужно быть одаренным человеком, чтобы портить и ломать. Все, что от вас требуется, – это капелька безумия. Или даже не капелька…
III
А потом в жизни моей мамы появился фотограф. Она привезла его из Кисловодска, куда уезжала поправить пошатнувшееся здоровье. Я же была оставлена на попечение тети Маши, жившей по соседству с нами и согласной на любую работу. Тетя Маша была дебелая женщина, невысокого роста, с натруженными, но ласковыми руками. Мне нравилось, как она тихо говорила, зевая, крестила рот, повязывала на деревенский манер косынку, прикрывая жиденькие пегие волосы, а еще часто и беспричинно вытирала руки о засаленный передник. Все это было так не похоже на тех женщин, что я знала. От тети Маши веяло уютом и спокойствием. Впервые в моей жизни появилось подобие распорядка. Пробуждение, прием пищи и отход ко сну происходили в одно и то же время и всегда сопровождались непременной молитвой. И пусть еда была однообразной и бесхитростной, зато сытной. Одежда моя была залатана, тщательно простирана, а по воскресеньям меня купали в нескольких водах, предварительно натирая до красноты колючим шерстяным носком. Тетя Маша называла мою мать «непутевой», а меня «сироткой», но делала это мягким необидным голосом. Через две недели жизни без мамы я округлилась, посвежела, а на моих впалых щеках заиграл румянец. Тетя Маша иногда с улыбкой говорила: «Так-то будет получшее. А то не девка, а вырпь!». Что такое вырпь, я не знала, но понимала, что это нечто неприглядное.
Моя безмятежная жизнь закончилась с появлением мамы и ее очередного гения. Мама светилась от счастья, и, к слову сказать, новый приятель произвел на меня впечатление. Он был одет невероятно изысканно. На его узкоплечей фигуре красовался удлиненный приталенный пиджак с четырьмя карманами – два на груди и два ниже талии; широкие коричневые штаны спускались чуть ниже колен и заканчивались, как мне показалось, манжетой, а клетчатые гольфы обтягивали ноги и завершали необычный ансамбль. От мужчины приятно пахло хорошим табаком.
– Ирен, познакомься, – это Вольдемар, он фотохудожник!
По тону матери и лихорадочному блеску в ее глазах я поняла, что этот кумир протянет дольше предыдущих.
– Вольдемар – великий реформатор, – продолжала мама, не сводя обожающего взгляда с кавалера. – Он первый изобрел синтез фотографии и живописи!
Мужчина молча выслушал мамины восхваления, достал трубку, набил ее душистым табаком и с удовольствием втянул в себя дым. Потом протянул мне руку и мягко ее пожал.
– Вольдемар. Очень приятно, маленькая леди.
Я смущенно кивнула и поспешила спрятать лицо в ладонях, хотя в этом не было никакой необходимости: мама не взглянула на меня ни разу за время первой встречи после долгой разлуки.
Жизнь вернулась в прежнее русло с небольшими изменениями. Кровать моя была безжалостно выдворена из спальни сначала в гостиную, а после в коридор, так как старые друзья любили засиживаться до утра и вести шумные споры. Мама, и прежде не уделявшая мне достаточного внимания, совершенно перестала меня замечать, стараясь проводить больше времени с новым любовником. И я опять вспомнила забытое чувство голода. Бывало, всё, что я получала на завтрак, – это стакан воды и ничего больше. Мама объясняла, что мы должны потерпеть: ведь скоро талант Вольдемара станет очевидным всем и каждому. Пока же работы его продавались крайне плохо: выставки, организованные на последние семейные деньги, посещали все те же дружки-футуристы, но, кажется, и они не находили его фотографии занимательными. Сюжеты фоторабот Вольдемара хоть и были постановочными, но несли в себе больше реализма, нежели футуризма. В них было маловато любимого мамой абсурда, зато встречалась печальная лирика, грусть и даже – философия.
Кто принес в наш дом этот страшный альбом? Теперь уже и не вспомнить… Наверное, один из маминых друзей. Альбом был обтянут толстым кожаным переплетом с золотыми уголочками, внутри него на лиловом картоне были вклеены репродукции старинных картин вперемешку с фотопортретами людей. Поначалу этот альбом показался мне бессмысленным набором картинок. В нем были репродукции как известных художников, так и совсем мне неизвестных. Я узнала «Офелию» Милле и несколько других встречавшихся ранее полотен, но большая часть работ была мне незнакома, а некоторые фотографии и вовсе были непонятны. Мужчины, женщины и дети в немодных одеждах со странным выражением безразличия ко всему взирали с пожелтевших карточек.
– Это, Ирен, «Альбом Смерти», – пояснила мама. – В нем заботливо и тщательно собраны свидетельства великой тайны человечества!
И тогда-то я поняла, что все репродукции имеют одну общую тему – на них изображена смерть! В образе ужасного скелета с лохмотьями оставшейся плоти или в безжизненном теле прекрасной девы в роскошном платье, медленно плывущей по воде. Сюжет был один, и героиня этого сюжета была страшна и неотвратима для каждого из живущих.
– Мама, а кто эти люди на фотокарточках? – спросила я.
– Это мертвецы, – спокойно ответила мне мама. – Не так давно это было крайне модно – запечатлеть умершего родственника на память.
Я была потрясена. Вот откуда этот безразличный взгляд стеклянных глаз! Они видели перед собой нечто более величественное, более совершенное – безвременье. Не моргая, они смотрели на нас из фотографического окна потусторонней жизни. Меня охватил ужас: нарядные младенцы в люльках, нежные невесты, строгие мужчины и женщины, – все они были мертвецами, по чьей-то злой шутке поднятыми из вечного сна, чтобы наблюдать мирские заботы. Я с отвращением отшвырнула мерзкий альбом и больше никогда не притрагивалась к нему. Мама же, наоборот, была словно очарована им. Она с увлечением рассматривала картины и фотокарточки, каждый раз подмечая все новые и новые детали.
– Вот, милый, смотри! Видишь, детишки на стульях? А за самым маленьким, – вот же, смотри! – чья-то голова, покрытая драпировочной тканью. Наверное, это живой родственник.
И Вольдемар, заражаясь маминым возбуждением, тоже принимался рассматривать чудовищные фотокарточки.
– В этом что-то есть, – приговаривал мамин любовник. – Поэтично-мрачное, манящее своей неизведанностью.
Однажды он принес с улицы дохлую дворнягу, мама с энтузиазмом помогала ему составлять композицию. Псину положили на коврик, пододвинули тарелку с едой, мама лично поставила рядом домашние тапочки. Получалось, как будто собака уснула…
Фотография дохлой дворняги имела большой успех у знакомых футуристов, и Вольдемар был провозглашен «Первым фототанатологом» – соединителем художественной фотографии и самой смерти. Ему рукоплескали, говорили восторженные слова, а мама перестала называть его по имени и теперь обращалась к нему не иначе, как «мой Гений».
Как зарождается зло? Где проходит эта тонкая грань между гениальностью и сумасшествием? Между прекрасным и богомерзким? Возможно, это безликое создание, которое они называли фототанатологией, просто требовало жертвы, как всякое великое искусство.