Я исповедуюсь
Часть 24 из 28 Информация о книге
– Ciao![124] – тихо сказал я, открывая дверь на лестницу. Моя ангелоподобная незнакомка осталась сидеть на банкетке. Но послала мне воздушный поцелуй, от которого сердце мое оборвалось и бешено заколотилось. Ее красные губы произнесли ciao, которого я не расслышал. Но такие вещи слышишь сердцем. Я закрыл за собой дверь тихо-тихо, чтобы от хлопка прекрасное видение не исчезло. – Не затягивай, дитя мое! Ты воспроизводишь ритмы негроидные, эпилептические, присущие духовым инструментам. – Что? – Смотри, смотри, смотри! Маэстро Манлеу берет скрипку и страшно утрированно исполняет портаменто, как я никогда не делал. И, не опуская инструмента, говорит: это – отвратительно. Понимаешь? Безобразие, грязь и гадость. Я уже тоскую по Трульолс, а ведь прошло всего десять минут от третьего урока у Манлеу. Потом он – явно чтобы подчеркнуть свою значимость – начинает рассказывать, что в своем возрасте, ой, в твоем возрасте: вот я был очень одаренным ребенком. И в твоем возрасте играл Макса Бруха[125], хотя меня никто этому не учил. А потом снова хватает скрипку и принимается выводить соооль-си-ре-соль-сии-ля-диез-фааа-соооооль. Си-ре-соль-сиии – и так далее, как прекрасно. – Вот это – концерт, а не та учебная тягомотина, которую ты играешь. – А можно мне начать учить Макса Бруха? – Как ты собираешься учить Макса Бруха, если ты сам даже высморкаться как следует не умеешь, деточка? – Он возвращает мне скрипку и подходит почти вплотную, чтобы я лучше слышал. – Если б ты был как я – да. Но я – неповторим! – И сухо бросает: – Упражнение двадцать два. И не думай, Ардевол: Брух – посредственность, случайно попавшая в «десятку». – И он сокрушенно качает головой, расстроенный несправедливостью жизни: если бы я мог больше времени посвещать композиции… Упражнение двадцать два, dei portamenti[126], было нацелено на тренировку портаменто, но маэстро Манлеу, услышав первое портаменто, вновь был возмущен и пустился в рассуждения о своей необычайной одаренности. На сей раз – на примере концерта Бартока[127], в котором он, пятнадцатилетний, солировал и был, без сомнения, звездой. – Ты должен знать, что хороший исполнитель к обычной памяти прибавляет особую память, которая позволяет держать в голове не только партию солиста, но и всю партитуру оркестра. Если у тебя ее нет – ты ни на что не годен. И твой удел – колоть лед или зажигать фонари на улицах. А потом не забыть погасить. В общем, я делал упражнение на портаменто без исполнения самого портаменто. На этом мы закончили: портаменто ведь можно тренировать и дома. А Брух – посредственность. Чтобы я понял это как следует, три последние минуты третьего урока с маэстро Манлеу я провел в прихожей – с шарфом, замотанным вокруг шеи, переминаясь с ноги на ногу, – пока он отводил душу и критиковал бродячих скрипачей, которые играют в барах да кабаре и наносят вред подрастающему поколению, увлекаясь неумеренными ненужными портаменто. Ты сразу поймешь, что они так играют, просто чтобы понравиться женщинам. Их портаменто приемлемы лишь для mariques. До следующей пятницы, деточка. – До свидания, маэстро! – И запомни хорошенько: пусть у тебя, как каленым железом, на лбу отпечатается все, что я тебе говорю на уроках и буду говорить потом. Не всякому выпадает счастье заниматься у меня. Что ж, как минимум я узнал, что таинственное понятие marica как-то связано со скрипкой. Однако поиск в словаре ничем мне не помог: этого слова я там не нашел. Брух, видимо, был посредственным marica. Я так думаю. В то время Адриа Ардевол был поистине ангелом бесконечного терпения. Поэтому тогда уроки у маэстро Манлеу не казались ему столь ужасными, как кажутся мне сейчас, когда я рассказываю о них тебе. Я вынес их все и помню – минута за минутой – годы, которые я провел, таща на себе это ярмо. Помню, что после нескольких занятий меня озадачил вопрос, на который я так и не нашел ответ: как так получается, что для исполнения необходимо лишь техническое совершенство? Можно быть ничтожеством и одновременно – виртуозом. Как маэстро Манлеу, который, по-моему, обладал всеми мыслимыми недостатками, но на скрипке играл великолепно. Дело в том, что достаточно сравнить игру Манлеу и Берната, как сразу слышишь разницу между техничностью первого и подлинностью второго. Меня интриговало вот что: я не понимал, почему Бернат недоволен своими способностями к музыке и упрямо, словно одержимый, все пишет книгу за книгой, которые терпят провал. Оба мы были большие мастера по обнаружению причин быть недовольными жизнью. – Но ведь ты не делаешь ошибок! – говорит он мне, шокированный, пятьдесят лет спустя, крайне удивленный моими сомнениями. – Но важно знать, что я могу их совершить. – Озадаченное молчание. – Не понимаешь? По этой причине я и забросил скрипку. Но это уже другая история… По дороге в школу я подробно рассказываю Бернату про урок у Манлеу. И мы никак не дойдем до места, потому что Бернат прямо посреди улицы Араго, где от выхлопных газов машин чернеют фасады, изображает – без скрипки – все, что мне говорил Манлеу, а прохожие с интересом смотрят на нас. Потом дома он снова все повторил, и, честное слово, такое ощущение, что теперь по средам и пятницам у великого Манлеу двое учеников. – В четверг вечером остаетесь после уроков. У вас третье опоздание за две недели, господа! – Дежурный, усатый блондин, улыбается на входе: он доволен, что поймал нас. – Но… – Никаких «но». – Он достает ненавистную записную книжку и вытаскивает карандаш. – Имя и класс. И теперь в четверг вечером, вместо того чтобы дома тайком изучать бумаги отца – царствие ему небесное, – вместо того чтобы дома у Берната или у меня делать домашние задания, мы обязаны торчать над раскрытыми учебниками в классе 2 «Б» в компании двенадцати или пятнадцати таких же несчастных, наказанных за опоздания. А герр Оливерес или профессор Родриго будет надзирать за нами с кислой миной. Когда я возвращался домой, мама с пристрастием расспрашивала меня про уроки у маэстро Манлеу, допытываясь: могу ли я сыграть какой-нибудь известный концерт – слышишь, Адриа? – из тех, что считаются первоклассными, как ей обещал Манлеу? – Какой, например? – «Крейцерову сонату». Что-нибудь из Брамса, – сказала она однажды. – Это невозможно, мама! – Не существует ничего невозможного, – ответила она, почти как Трульолс, которая сказала «никогда не говори никогда, Ардевол». Но хоть этот совет и был очень похож, он не произвел на меня никакого эффекта. – Я играю не так хорошо, как ты думаешь, мама. – Ты будешь играть превосходно. – И, воспользовавшись отцовским приемом, который позволял ему избегать любых возражений, вышла из комнаты. У меня не было возможности сказать ей, как я ненавижу эту виртуозность, которая требуется от исполнителя, и прочие бла-бла-бла… Мама ушла в дальние комнаты к сеньоре Анжелете, а я загрустил, потому что мама, как раньше, говорила, почти не глядя на меня, и интересовалась только тем, становлюсь ли я виртуозом. А меня терзало неотвязное желание смотреть на голых женщин, и на простыне появились какие-то непонятные пятна… Хотя, конечно, я совершенно не желал, чтобы это стало темой для разговора. Но как я разучу портаменто дома, если меня ему не учат? Дома или ушла? Подойдя к лестнице, я мысленно вернулся к своему ангелу, оставленному на произвол судьбы из-за урока музыки с негроидными ритмами маэстро Манлеу. Я поднимался, перескакивая через две ступеньки, думая, что ангел, должно быть, уже улетел, что я опоздал и никогда не прощу себе этого. Я нервно давил на кнопку звонка. Дверь открыла Лола. Я обогнул ее и посмотрел в сторону балкона. Там меня встретила алая улыбка и сладчайшее ciao, и я почувствовал себя самым счастливым скрипачом в мире. Через три часа после появления чудесного ангела пришла мама. Лицо у нее стало озабоченным, когда она увидела незнакомку на банкетке. Мама вопросительно посмотрела на Лолу Маленькую, вышедшую ее встречать. Потом в ее глазах появилось понимание, и, не дожидаясь объяснений, она прошла в кабинет отца. Спустя три минуты оттуда послышались крики. Одно дело – четко слышать разговор, а совсем другое – понимать, о чем речь. Адриа использовал сложную систему подслушивания, чтобы быть в курсе происходящего в отцовском кабинете. Но другого способа у него не было, потому что он вырос и больше не мог прятаться за диваном в углу. Услышав первые крики, я понял, что хоть как-то должен защитить моего ангела от маминого гнева. Из кладовки дверь вела на галерею и в прачечную, где я вставал возле окошка с матовым стеклом, которое никогда не открывалось. Оно выходило в кабинет отца, через него туда проникало немного дневного света. Устроившись под этим окошком, можно было слышать разговоры внутри. Очень ясно. Я всюду совал свой нос у нас дома. Почти. Мама, очень бледная, закончила читать письмо и смотрела в стену. – Откуда мне знать, что это правда? – Потому что я наследую дом в Тоне. – Простите? Мой ангел вместо ответа протянула ей другой документ, согласно которому нотариус Гаролета из Вика подтверждал дарение всего имущества – дома, амбара, гумна, водоема и трех участков земли – усадьбы Казик Даниэле Амато, рожденной в Риме 25 декабря 1919 года, дочери Каролины Амато и неизвестного отца. – Усадьбу Казик в Тоне? Но она не принадлежала ему, – парировала мама. – Принадлежала. А теперь принадлежит мне. Мама попыталась унять дрожь в руке, держащей документ, и с презрительной улыбкой вернула его владелице: – И как далеко распространяются ваши аппетиты? Чего вы еще хотите? – Магазин. У меня есть на него право. По тону я понял, что мой ангел произнесла это с нежной улыбкой, которую мне захотелось покрыть поцелуями. На месте мамы я бы отдал ей не только магазин, а все, что она захочет, лишь бы всегда видеть эту улыбку. Но мама вместо этого рассмеялась. Она делала вид, что ей смешно, но это был искусственный смех, недавно появившийся в ее репертуаре. Я испугался, потому что не знал об этой стороне маминой личности: безжалостной, антиангельской. Я видел маму либо тихо опускающей взгляд рядом с отцом, либо отсутствующей и холодной, когда она стала вдовой и принялась планировать мое будущее. Но никогда – ломающей пальцы, лихорадочно изучающей снова и снова дарственную на усадьбу в Тоне и произносящей потом: ни черта не значит эта ваша ссучья бумажка. – Это официальная бумага. И у меня есть право на часть магазина. Поэтому я и приехала. – Мой адвокат ответит отказом на любое ваше предложение. На любое. – Я дочь вашего мужа. – Да? С тем же успехом вы можете назваться дочерью папы римского. Пустые выдумки. Мой ангел ответила: нет, сеньора Ардевол, это никакая не выдумка. Она внимательно осмотрелась вокруг и повторила: никакая не выдумка. Пятнадцать лет назад я была в этом кабинете. И тогда мне тоже не предложили сесть. – Какой сюрприз, Каролина! – Феликс Ардевол смотрел потерянно, открыв рот. Голос его охрип от испуга. Он пригласил двух женщин войти и провел их в кабинет, до того как Лола Маленькая, занятая разбором приданого Карме, заметит незваных гостей. Все трое стояли в кабинете, а в остальной квартире царил беспорядок, связанный с переездом: грузчики поднимали по лестнице мамину мебель, бабушкин комод, зеркало из прихожей, которое Феликс распорядился поставить в гардеробную. Люди заходили и выходили, а Лола Маленькая хоть и была тут всего пару часов, но уже изучила каждую кафельную плитку в доме сеньора Ардевола: боже мой, какая шикарная квартира будет у девочки! За дверью кабинета скрылись какие-то люди, чей визит не обрадовал сеньора Ардевола, но кто она такая, чтобы совать нос в его дела. – Ты занят? – спросила старшая из женщин. – Весьма. – Он развел руками. – Мы в разгаре переезда. – Затем сухо спросил: – Чего ты хочешь? Она улыбнулась открытой улыбкой. Он не знал, куда деть глаза. Чтобы хоть немного снять напряжение, Феликс кивнул в сторону молодой женщины и, хотя и знал ответ, спросил: кто эта прелестная сеньорета? – Твоя дочь, Феликс. – Каролина, я… Каролина была почти такой же, как и в тот день, когда ее семинарист с ясным взглядом порядочного человека трусливо разлюбил свою избранницу. После того, как она попросила положить ладонь на живот. – Мы же спали с тобой всего три или четыре раза! – пробормотал он, испуганный, бледный, трясущийся, потный. – Двенадцать раз, – ответила она серьезно. – Хотя могло хватить и одного. Молчание. Спрятать испуг. Думать о будущем. Бросить взгляд на входную дверь. Посмотреть девушке в лицо и слушать, как она говорит с блестящими от эмоций глазами: правда, замечательно, Феликс? – О, еще как! – У нас будет ребенок, Феликс! – Как здорово! Какая радостная новость! А назавтра он сбежал из Рима, бросив все. И более всего сожалел о том, что не смог дослушать курс отца Фалубы. – Феликс Ардевол? – изумленно воскликнул епископ Муньос. – Феликс Ардевол-и‑Гитерес? – Он покачал головой. – Не может быть! Епископ сидел за столом в своем кабинете, а моссен Айатс стоял перед ним с папкой в руках, содержимое которой так изумило его преосвященство. Через окна епископского дворца в комнату проникал скрип тяжело груженной повозки и сердитый голос женщины, бранившей ребенка. – Увы, может. – Секретарь епископа не смог скрыть удовлетворения. – К несчастью, именно в этом он повинен. Женщина забеременела и… – Избавьте меня от подробностей, – оборвал его епископ. Чтобы справиться с внезапно обрушившейся на него информацией столь интимного свойства, монсеньор Муньос удалился помолиться, потому что его душа была в смятении. Хорошо еще, что монсеньор Торрас-и‑Бажес смог скрыть это постыдное деяние того, кого многие считали жемчужиной епископата. А моссен Айатс скромно опустил взгляд, уж он-то давно знал, что собой представляет эта «жемчужина» – Ардевол. Очень способный, знаток философии и все такое – да. Но законченный мерзавец. – Как ты узнала, что я завтра женюсь?