Вторая жизнь Уве
Часть 34 из 44 Информация о книге
Тут глаза Парване округляются, но в них проскакивает что-то, до боли напоминающее иронию. — Да ты что?! Ах, разбойник! А я-то, ДУРА, поверила ему, что он побежит выплачивать ссуду за учебу в университете на факультете квантовой физики! Уве, хмыкнув, открывает «сааб». Адриан топчется, все не уходит. — Чего еще? — спрашивает Уве. — Не запалите Мирсада, о’кей? Без балды? Уве назидательно тычет в него пальцем: — Милок! А не ты ли собрался драндулет французский покупать? Так что тебе сейчас впору не за других хлопотать, своих забот не оберешься. 30. Уве и общество без него Уве сметает снег с камня. Старательно разгребает мерзлую землю, сажает цветы. Встает, отряхивается. Смущенно читает на камне имя Сони. Сколько раз отчитывал ее за опоздания, и вот, на тебе — сам же опоздал. Оно конечно, причина в высшей степени уважительная, но ведь обещался ей, а не пришел. — Тут, понимаешь, такая, блин, канитель приключилась, — оправдывается он перед камнем. И замолкает вновь. Уве сам не знает, как так вышло. Как и когда он онемел. С той поры, как схоронил ее, дни и недели слились для него в сплошное безвременье, а потому он и сам себе не смог бы дать отчет, где был, чем занимался. Со смерти Сони до самой встречи с Парване и ее балбесом Патриком в тот день, когда они раскурочили ему почтовый ящик, Уве вообще не припомнит, чтоб заговаривал хоть с единой живой душой. Бывало, даже поужинать забывал. Прежде такого с ним не случалось. С того самого дня, когда почти сорок лет назад подсел к ней в поезде. Распорядок дня у них был всегда, покуда была жива Соня. Вставал Уве без четверти шесть, варил кофе, шел на обход. В полседьмого Соня выходила из душа, тогда садились завтракать, пили кофе. Соня ела вареные яйца, Уве — бутерброды. В пять минут восьмого Уве относил жену в машину, складывал кресло в багажник и отвозил в школу. Потом ехал на работу. Без четверти десять пили кофе — каждый на своей работе. Соня — с молоком, Уве — черный. В двенадцать обедали. Без пятнадцати три — снова кофе. В четверть шестого Уве забирал Соню со школьного двора, сажал в «сааб», кресло складывал в багажник. В шесть садились за кухонный стол, ужинали. Обычно мясом с подливой и картошкой. Любимой едой Уве. Потом она сидела в кресле, подогнув под себя парализованные ноги, и решала кроссворды, а Уве мастерил что-нибудь в сарае либо смотрел новости. В полдесятого Уве нес ее по лестнице наверх, в спальню. Соня ему всю плешь проела: дескать, у нас же гостевая комната внизу пустует, не проще ли обустроить спальню там? Уве ни в какую. Только лет через десять до нее дошло: этим он хотел показать ей, что и не думает сдаваться. Что ему сам черт не брат. И Соня отступилась. По вечерам в пятницу засиживались до половины одиннадцатого, смотрели телик. В субботу завтракали поздно, иной раз — аж в восемь. Потом отправлялись по делам. Ехали на строительный рынок, в мебельный магазин или в теплицы. Соня покупала цветочный грунт, Уве приценивался к садовому инструменту. Домик у них был махонький, садик тоже, однако свободное местечко для новых посадок-пристроек находилось всегда. По пути домой делали остановку, лакомились мороженым. Соня любила шоколадное. Уве — ореховое. Каждый год мороженщики повышали цену на одну крону, и данный факт, по выражению Сони, приводил Уве в «экстаз». Вернувшись домой, она выкатывалась из кухни на махонькую террасу, а оттуда — на площадку перед домом. Там Уве высаживал ее из коляски на землю. Соню хлебом не корми — дай покопаться на грядках, что-нибудь посадить, а на ногах стоять при этом, собственно, и незачем. Тем временем Уве брал отвертку и шел в дом. Что хорошо в домашнем хозяйстве, так это то, что ремонтировать его можно бесконечно. Всегда отыщется недокрученный винтик — вот Уве и принимался его докручивать. В воскресенье шли в кафе пить кофе. Уве читал газету, Соня болтала. Потом наступал понедельник. И вот наступил понедельник, но Сони уже не было. Уве и сам точно не знал, отчего превратился в сурового молчуна. Оттого ли, что стал больше беседовать сам с собой. Или же мало-помалу выживал из ума. Сам нет-нет и задумывался об этом. Выходило так, что не подпускает он к себе людей из страха, как бы память о дорогом ее голосе не потонула в гомоне их сварливых голосов. Он нежно водит пальцами по могильному камню, словно разглаживает длинные ворсинки пухлого-пухлого ковра. Никогда не понимал молодежь, которая все ноет, что не может «найти себя». Частенько слышал эти речи от своих тридцатилетних сослуживцев. Всё скулили, как не хватает им «свободного времени», как будто работали они с одной-единственной целью: хорошенько отдохнуть от работы. Соня посмеивалась над Уве, называя «самым негибким человеком на свете». Уве не обижался. Отнюдь: по его мнению, какой-никакой порядок должен же быть. Жить по расписанию. Не менять вещи, доказавшие свою надежность. Что в том плохого? Соня любила рассказывать знакомым, как в середине восьмидесятых, видимо, в минуту краткосрочного помутнения рассудка, Уве, поддавшись на ее уговоры, купил-таки «сааб» не синий, какой покупал испокон веков, а красный. «То были три худших года в жизни Уве», — смеялась Соня. Впоследствии Уве ездил исключительно на синем «саабе», ни на каком ином. «У других жены обижаются, когда муж не замечает новую прическу. А у меня, как подстригусь, муж днями дуется на то, что выгляжу не как обычно», — говаривала Соня. Вот этого и недостает Уве. Чтобы все было как обычно. Человек обязан выполнять какую-то полезную функцию. Вот и Уве всегда был полезен: уж в этом-то его не упрекнешь. Делал все, о чем просило его общество. Работал, не болел, женился, отдавал кредиты, платил налоги, жил по совести, ездил на правильной машине. И чем же общество отблагодарило его? Пришло к нему в контору и велело: иди домой — вот и вся благодарность. И вот наступил понедельник, но у пенсионера Уве больше не было никакой функции. Тринадцать лет назад Уве взял себе синий комби — «Сааб 9-5». А немного погодя янки из «Дженерал моторс» выкупили у шведов остатки акций концерна. В то утро Уве отшвырнул газету, после чего разразился таким эпическим потоком брани, который иссяк дай бог ближе к вечеру. Больше машин Уве не покупал. Ноги его не будет в американской машине, покуда и ногу, и все остальные его члены не положат в гроб, зарубите себе на носу. Соня, правда, прочтя статью чуть внимательней, заметила, что исторически национальная принадлежность предприятия несколько отличается от версии Уве, но это уже ничего не меняло. Ведь Уве принял решение, а решений своих он не меняет. И будет теперь ездить на старом «саабе», покуда один из них не даст дуба — либо Уве, либо «сааб». Все одно разучились путные машины делать. Напихают электроники и всякого говна, а ты потом мучайся. Все равно как кататься на компьютере. Даже перебрать самому нельзя — производители тут же начнут вонять, что «гарантия недействительна». Так что без разницы. Соня как-то пошутила, что в день, когда Уве похоронят, мотор у его машины заглохнет с горя. Может, и правда, так и будет. А еще Соня говорила: «Всему своя пора». И частенько. Например, когда четыре года назад врачи поставили диагноз. Она простила тогда с легкостью, не то что Уве. Простила и Богу, и свету, и всему, что есть на свете. Уве, наоборот, ожесточился. Может, решил, что кто-то же должен сделать это за нее. Потому что это перебор. Потому что нельзя свыкнуться с мыслью, что все несчастья обрушиваются на ту единственную, которую ты встретил, на ту, которая точно не заслужила такой кары. И он ополчился на весь свет. Воевал с медсестрами, бранился со специалистами, собачился с главврачами. Бился с чинушами в белых рубашках, войско которых выросло настолько, что всех и не упомнишь. Одна страховка на то, другая — на другое, одному пиши насчет болезни Сони, другому — насчет инвалидной коляски. Третьему — чтоб освободили от работы, четвертому — чтоб убедить эту клятую администрацию, что жене нужно как раз наоборот. Чтоб разрешили работать. Но где ему было тягаться с чиновниками в белых рубашках? Где было бороться с диагнозом? А диагноз у Сони был — рак. «Что ж, будем жить, как получится», — вздохнула Соня. Так они и сделали. Она продолжала учить своих любимых оболтусов, покуда хватало сил. Под конец, когда совсем ослабла, Уве каждое утро довозил ее на коляске до самого учительского стола. Через год она перешла на три четверти ставки. Через два — на полставки. Через три — на четверть. Когда же пришлось остаться дома, стала писать длинные письма — каждому из своих учеников, просила звонить, как только понадобится ее помощь. Они звонили, почти все. Тянулись к ней нескончаемыми вереницами. Однажды в воскресенье завалились такой оравой, что Уве сбежал в сарай и не выходил оттуда часов шесть. Уже ночью, когда ушли последние, Уве стал обследовать дом — хотел убедиться: не стырили ль чего. Пока Соня не крикнула: «Ты забыл сосчитать яйца в холодильнике». Тогда Уве махнул рукой. Понес ее наверх, а она всю дорогу хихикала над ним, уложил в кровать, и перед тем, как уснуть, она повернулась к нему. Спрятала пальчик в его ладони. Уткнулась носом ему под мышку. «Бог отнял у меня ребеночка, любимый Уве. Но дал мне тысячу взамен». А на четвертый год она умерла. И вот он стоит перед нею и гладит могильный камень. Гладит и гладит. Словно хочет оттереть ее у смерти. — Я возьму с чердака ружье твоего отца. Знаю, что тебе это не по душе. Мне тоже, — тихо признаётся он. Тяжело вздыхает. Нужно быть как кремень, чтоб не дать ей переубедить себя, уговорить смириться. — Ну, до скорого свиданьица, — говорит он решительно и топает ногами, сбивая снег с ботинок, словно пытается упредить ее — чтоб не успела сказать слова против. А после идет по дорожке к стоянке, а позади плетется кошак. Через черные ворота, вокруг «сааба», с которого забыл отклеить знак «У», открывает правую переднюю дверь. Огромные карие очи Парване глядят на него с состраданием. — Я тут подумала… — осторожно начинает она, включая первую скорость и разворачиваясь. — Больше не думай: это вредно. Но она продолжает: — Я подумала: если хочешь, я помогу тебе прибраться в доме. Можем упаковать Сонины вещи в ящики и… Едва это имя слетает с ее губ, лицо у Уве чернеет, от гнева словно превращается в маску. — Ни слова больше! — взвивается Уве, в салоне гремит гром. — Но я… Я только поду… — Ни слова, говорят тебе, ТВОЮ МАТЬ! Понятно тебе?! Парване, кивнув, замолкает. Всю дорогу домой Уве дрожит от негодования, отвернувшись к окну. 31. Уве и прицеп, который снова понадобился Сегодня Уве просто обязан умереть. Этот день, будь он неладен, станет днем, когда Уве наконец сделает то, что столько времени собирался сделать. Он выпустил кошака на двор, положил конверт с письмом и всеми бумагами на коврик в прихожей, сходил на чердак за ружьем. Нет, Уве не стал больше любить оружие, просто решил, что его неприязнь к ружьям все равно не пересилит неприязни к пустоте, которая образовалась в доме с уходом Сони. А ему так или иначе пора уходить. И сегодня это сделать — в самый раз. Вот только кто-то где-то догадался, что единственный способ остановить Уве — это подослать к нему кого-нибудь, кто разозлит его настолько, что Уве опять отложит задуманное. И вот Уве стоит на дорожке между домами, живехонький, и, вызывающе скрестив руки на груди, смотрит на чиновника в белой рубашке и говорит: — А по телевизору не было ничего интересного. Чиновник в белой рубашке за всю беседу ни разу не выдал своих чувств. Он вообще, сколько ни встречал его Уве, был скорее не человек, а машина. Как и все остальные белые рубашки, повстречавшиеся на пути Уве. И те, заверявшие, что Соня не выживет после аварии, и другие, не хотевшие брать на себя ответственность за аварию, и прочие, не желавшие наказывать виноватых. Отказавшиеся строить пандус в школе. Не дававшие ей работать. Цеплявшиеся за каждую закорючку, за каждую оговорку в гребаных полисах — лишь бы не выплачивать страховку. И те, что норовили упечь ее в инвалидный дом. Всех их отличал одинаково пустой, равнодушный взгляд. Точно внутри у них ничего нет — полые оболочки, влезающие в чужую жизнь, чтобы ее разрушить. Но именно теперь, в тот самый момент, когда Уве говорит, что по телевизору не было ничего интересного, он вдруг впервые замечает, как у чиновника в белой рубашке подергивается висок. Может, выдавая смятение. Или изумление и гнев. Или просто презрение. Так или иначе, никогда прежде не видал Уве столь отчетливо, что ему наконец-то удалось пронять непробиваемого чиновника в белой рубашке. Хоть одного. Чиновник, прикусив губу, разворачивается и уходит. Но не размеренным, степенным шагом представителя власти, у которого все под контролем. Нет, раздраженным. Нетерпеливым. Озлобленно-мстительным. И от этого Уве вдруг делается хорошо-хорошо — он и не припомнит, когда ему в последний раз было так хорошо. А если б не это, он, поверьте, конечно, умер бы нынче же. Прострелил бы себе башку в тишине и спокойствии тотчас, как позавтракает. Он уж прибрался в кухне, выпустил на двор кошака, принес с чердака ружье и уселся в свое кресло. А время это выбрал потому, что кошак ходил на двор справлять свои дела в один и тот же час. И Уве сильно уважал в кошаке именно эту черту — тот ни за что не стал бы гадить в доме. Вот и Уве точно такой же. Но тут, разумеется, явилась Парване и стала ломиться в дверь, словно это не дом Уве, а последний оставшийся в цивилизованном мире общественный туалет. Вот же ж баба! Как будто нельзя оправиться дома! Уве сунул ружьишко за батарею, как бы ушлая соседка не заметила да не стала допытываться. Едва открыл ей, она прямо силой запихнула ему в руку мобильник. — Это чего еще? — потребовал ответа Уве, брезгливо держа телефон двумя пальцами, точно от того воняло. — Это тебе, — застонала Парване, держась одной рукой за живот, другой утирая пот со лба, даром что на улице мороз. — Помнишь ту журналистку? — А на кой мне ее телефон? — Господи боже! Да не ее телефон! Мой это телефон. Она тебе звонит! — нетерпеливо протараторила Парване и, оттеснив Уве, направилась к туалету, пока хозяин не успел возразить. — А! — сказал Уве и отодвинул трубку подальше от уха — немного непонятно, кому было адресовано его «а» — Парване или собеседнице в трубке.