Вторая жизнь Уве
Часть 26 из 44 Информация о книге
А еще кошак этот — поглядывает с укоризной. Точь-в-точь как когда-то Соня. — Да не заберет никто Руне, говорю тебе. Им бы только грозиться, а до дела дойдет, так еще лет десять с ним проваландаются, — уверяет Уве кота. А может, заодно и Соню. А заодно и себя самого. Кто знает? — И хватит себя жалеть. Да не возьми я тебя, жил бы ты сейчас с младшенькой, она б тебе враз хвоста-то накрутила — небось и огрызка бы твоего не осталось. Умишком-то своим пораскинь, — хмыкает он коту, пытаясь уйти от неприятной темы. Отвернувшись от Уве, кошак сворачивается калачиком и засыпает — в знак протеста. Уве продолжает пялиться в окошко. Нет у девчонки никакой аллергии, это яснее ясного. И тут Парване схитрила — чтобы всучить ему кошака. Ишь, блин, нашла маразматика! 23. Уве и автобус, который не доехал «Каждому мужчине нужно знать, за что он сражается». Кажется, так сказано. По крайней мере, так сказала Соня, читая ему вслух очередную книгу. Какую, разве упомнишь: это ж не женщина была, а ходячая библиотека. В Испании накупила целый баул литературы, даром что по-испански не говорила. «Выучу, пока буду читать», — сказала. Как будто так и надо. Уве же сказал, что предпочитает думать сам, нежели читать измышления всяких халтурщиков. Соня улыбнулась, потрепала его по щеке. На такой аргумент Уве возразить было нечего. А потому он подхватил набитые книгами баулы и понес в автобус. Прошел мимо водителя — почуял запах вина, но промолчал: коль у них в Испании так заведено, так, значит, тому и быть. Когда он сел на место, Соня приложила его руку к своему животу, и Уве в первый и последний раз почувствовал, как шевелится их ребенок. Потом встал, пошел оправиться, но не дошел до середины, когда автобус царапнул разделительный отбойник, и разом все стихло. Словно само время затаило дыхание. А потом — взрыв: это полетели стеклянные осколки. И скрежет, безжалостный скрежет — это смялись железные бока. И громкие удары — это машины влепились автобусу в зад. И крики. Ему вовек не забыть этих криков. Уве швырнуло оземь, он помнит лишь, как распластался на пузе. Как судорожно искал ее глазами в месиве тел, но ее нигде не было. Он хотел ринуться вперед (с крыши градом сыпались, резали его колючие осколки) и не мог — словно рассвирепевший зверь навалился на него сзади. Словно сам сатана пригвоздил его, вцепился мертвой хваткой, заставляя барахтаться на полу и корчиться от унижения. Оно будет мучить его каждую ночь, до самого конца: то кошмарное бессилие. Всю первую неделю он не отходил от ее постели. Наконец сиделки не стерпели — отправили его помыться и переодеться. И все кругом смотрели на него жалостливо и «соболезновали». Пришел какой-то доктор, заговорил с Уве равнодушно-безучастным голосом о том, что «нужно быть готовым к тому, что она вообще не проснется». Уве вышвырнул его в дверь. Забыв предварительно отпереть ее. — Соня живая! Хватит делать вид, что она умерла! — проорал он в коридор. Ну, после того случая мало кто отважился бы разубедить его. На десятый день — дождь барабанил по стеклам и транзистор бубнил что-то про самый сильный ураган за последние надцать лет — Соня, с трудом разлепив щелочки глаз, увидала Уве и тихонько вложила руку в его пятерню. Согнула пальчик в его ладони. Она заснула и спала всю ночь. А наутро сиделки вызвались сообщить ей правду, но Уве был непреклонен — сказал, что справится сам. И голос его не дрогнул, когда он стал говорить с ней и нежно потирал ее руки, словно те очень, очень замерзли. Доложил про пьяного водителя, про то, как врезались в отбойник, как столкнулись. Как воняло горелой резиной. Про оглушительный удар. И про ребеночка, которому не суждено появиться на свет. И она завыла. Первобытным, безутешным воем — он стенал и метался в обеих душах, раздирая их в клочья, час за часом, и не было числа этим часам. Время и горе сплавились в одну беспросветную тьму без края. Уве уже тогда знал, что сам никогда не простит себе, что не остался сидеть на месте, не уберег их. Знал, что эта боль будет жечь его вечно. Но Соня не была бы Соней, позволь она тьме взять верх. И однажды утром (Уве сбился со счету, на какой день после аварии) заявила, что пора приступать к лечебной гимнастике. Каждое движение давалось ей с такой болью, что Уве, видя это, мучился так, будто его собственные позвонки выли израненным зверем, а она, заметив это, роняла свою головку ему на грудь и шептала: «Можно тратить время на то, чтобы умирать, а можно — на то, чтобы жить. Уве, надо идти вперед!» И они пошли. В первые месяцы новой жизни Уве столкнулся с полчищами людей в белых рубашках. Они восседали в администрациях за письменными столами светлого дерева и, кажется, совсем не жалели времени, инструктируя Уве, как заполнить бумажку такую, бумажку сякую. Но стоило ему спросить, что же реально надо сделать, чтобы Соне стало лучше, как чиновникам вдруг становилось ужасно некогда. Наконец одной из инстанций в больницу была направлена энергичная дама: бойко затараторив, она принялась уговаривать Уве отдать Соню в «специальное заведение», куда кладут больных «в подобных случаях». Еще понесла что-то про «физиологические особенности», которые могут стать «непосильным бременем в повседневной жизни». Говорила она обиняками, но Уве прекрасно понял, о чем речь. Дама не сомневалась, что теперь-то уж он откажется от жены. «С учетом сложившихся обстоятельств», — через слово повторяла эта дама, потихоньку кивая в сторону больничной койки. Разговаривала с Уве так, будто Сони вообще не было в палате. Дама вылетела из палаты по тому же адресу, что и врач. Правда, на этот раз Уве все же потрудился предварительно открыть дверь. — Мы поедем только в одно заведение, в наше собственное! К себе ДОМОЙ! — проорал Уве в коридор и, ополоумев от гнева и полной безнадеги, запустил в дверной проем Сониной туфлей. Пришлось ему идти за туфлей. Справился у сиделок (туфля чуть не угодила в одну из них): кто видел, куда полетела туфля. И оттого осерчал пуще прежнего. Как вдруг, впервые после аварии, услыхал Сонин смех. Бурливый, неиссякаемый ручей, его было просто не удержать. Словно смешинка в рот попала. Соня смеялась, и смеялась, и смеялась — звуки раскатывались по палате, рассыпались по полу, словно им не писаны законы времени и пространства. А Уве вдруг почувствовал, как его грудь будто расправляется, медленно высвобождаясь из-под обломков дома, рухнувшего от землетрясения. И в груди появляется место для сердца, для его биения. Он поехал домой, в свой таунхаус, и полностью перекроил кухню, все шкафы со столами заменил новыми, пониже. Даже плиту особой конструкции где-то раздобыл. Переделал дверную раму, ко всем порожкам приделал пандусы. Воротившись домой, Соня уже на другой день поехала восстанавливаться в институте. По весне сдала выпускные экзамены. В газете увидала вакансию: искали учителя в школу, которая слыла самой отпетой в округе, в класс, в который по своей воле не сунется ни один нормальный педагог с приличным образованием и в здравом уме. То был не класс, а коллекция клинических случаев гиперактивности и дефицита внимания еще до того, как этим диагнозам были придуманы соответствующие официальные аббревиатуры. На собеседовании директор школы со страдальческим видом так и сказал: «Там собрались девочки и мальчики, на которых мы поставили крест. Им не учитель нужен, а надзиратель». Соня на собственной шкуре прочувствовала, каково это, когда на тебе ставят крест. Других желающих не нашлось, мальчики с девочками достались ей — и научились читать Шекспира. Уве меж тем клокотал от злобы, и Соня под вечер, бывало, отправляла его подышать свежим воздухом, а не то он все в доме переколотит. Ей было бесконечно больно видеть эти плечи, согнувшиеся под тяжким грузом — желанием крушить все и вся. Водителя автобуса. Турагентство. Дорожный отбойник. Винодельню. Все и вся. Бить и бить этих гадов, пока не сдохнут все до единого. Вот чего он жаждал. И вымещал свой гнев. На сарае. На гараже. На всем, что подвернется во время утренних обходов. Но ему все было мало. Тогда он вложил всю свою злобу в письма. Он завалил ими испанское правительство. Шведское. Полицию. Суды. Никто не брал вину на себя. И всем было по фигу. Все отписывались: то ссылались на статью такую-то, то отфутболивали его в другую инстанцию. Отбояривались. Получив от муниципалитета отказ на просьбу переделать крыльцо школы, в которой работала Соня, Уве несколько месяцев забрасывал чиновников письмами и жалобами. Строчил в местную газету. Пытался судиться. Готов был буквально испепелить их, столь яростно кипела в нем жажда мщения за несбывшееся отцовство. Но всюду рано или поздно на его пути вырастали чопорные, самодовольные физиономии, венчающие собой белые рубашки. А с ними не повоюешь. Они не только пользуются покровительством государства. Они и есть государство. И вот оно завернуло его последнюю апелляцию. И не осталось ни единой инстанции, куда бы Уве смог пожаловаться. Битва окончилась, и окончилась тогда, когда чиновники решили, что хватит. Этого Уве им не простил. Соня видела, как он бьется. Понимала, как ему больно. И потому до времени позволяла драться, беситься — нужно же хоть как-то, хоть куда-то выпускать пар. Но как-то под вечер, когда лето уже стучалось в ворота мая — этого неизменного предвестника теплой летней поры, Соня подкатила к мужу на своей колясочке, оставив на паркете чуть заметные следы, остановилась рядом. Поглядела, как он строчит свои письма за кухонным столом, и, отобрав у него ручку, спрятала в его мозолистой пятерне свою ладонь, завернула пальчик. Ласково припала лбом к его груди. — Будет тебе, Уве. Довольно уже писать. А то в доме жить уже негде из-за этих твоих писем. И, подняв к нему глаза, бережно погладила по щеке. И улыбнулась. — Хватит, любимый! И Уве уступил. А наутро встал на рассвете, взял «сааб», подъехал к школе и сам смастерил пандус, на который так и не дал денег муниципалитет. После чего, сколько помнит Уве, каждый вечер, воротившись домой, Соня взахлеб, с горящими глазами рассказывала ему про своих мальчиков и девочек. Тех самых, что поначалу приходили в класс под полицейским конвоем, а отучившись, могли цитировать стихи четырехвековой давности. Тех, с которыми они вместе и плакали, и смеялись, и орали песни так, что по вечерам стены их маленького домика гудели эхом. Чего скрывать: Уве так и не смог понять, на кой Соне сдались эти необучаемые хулиганы. Впрочем, это не мешало ему любить их за другое: очень уж благотворно они влияли на Соню. Каждому человеку нужно знать, за что он сражается. Так они говорили. Вот она и сражалась. Билась за то хорошее, что разглядела в них. За детей, которыми ее обделила судьба. А Уве сражался за нее. Потому что чему-чему, а этому Уве учить было не надо. 24. Уве и наказание, малюющее разноцветные каракули «Сааб» набит под завязку. Уве, отъезжая от больницы, ежесекундно поглядывает на датчик уровня топлива, боится, что стрелка вот-вот сорвется вниз и запляшет в глумливом танце. В зеркало видно, как Парване без малейшего беспокойства сует младшей бумагу и цветные мелки. — А что, ей обязательно рисовать в машине? — интересуется Уве. — А ты хочешь, чтобы ребенок извелся от скуки, а потом набивку тебе из сидений повыдергивал? — спокойно парирует Парване. Уве не отвечает. Только наблюдает в зеркало, как младшая на коленках у Парване, схватив увесистый фиолетовый мелок, машет им на кошака и вопит: «ЛИСОВАТЬ!» Тот глядит с опаской, явно не склонный разрешить ей рисовать у себя на шкуре. Сбоку от них, съежившись, сидит бедный Патрик и силится поудобнее пристроить загипсованную ногу, которую закинул на подлокотник между передними сиденьями. Задача не из простых — Патрик страшно боится, как бы нечаянно не смахнуть при этом газеты, подложенные Уве ему на сиденье и под больную ногу. Младшенькая роняет мелок, тот закатывается под переднее сиденье, на котором сидит Йимми. Тот, явив поистине олимпийские чудеса акробатики (при его-то габаритах), подается вперед и достает мелок из-под сиденья. Секунду-другую разглядывает его, потом, хихикнув, поворачивается к выпростанной ноге Патрика и рисует на ней веселого здоровяка. Трехлетка, увидав его, хохочет во все горло. — Ишь, развел пачкотню! — ворчит Уве. — Зачетно, да? — радуется Йимми и уже готов дать Уве «пять». Впрочем, поймав встречный взгляд Уве, благоразумно отдергивает руку. — Сорри, чувак, не удержался, — извиняется Йимми и со смущенным видом передает мелок назад Парване. Вдруг из кармана его раздается пиликанье. Йимми выуживает смартфон величиной с добрую лопату и принимается бешено барабанить пальцами по экрану. — А кот чей? — любопытствует Патрик с галерки. — Это Увина киса! — без тени сомнения заявляет младшая. — Ничего она не моя, — возражает Уве. Парване ехидно кривится в зеркало: — А то чья же? Твоя! — НЕТУШКИ, не моя! — отвечает Уве. Парване хохочет. Патрик смотрит растерянно. Она ободряюще хлопает его по коленке: — Да не слушай ты Уве. Его это кот, и все тут. — Рассадник блох это, а не кот! — возражает Уве. Кошак навостряет уши: пытается разобраться, из-за чего весь сыр-бор, понимает, что дело не стоит выеденного яйца, устраивается поудобней на коленях у Парване. Вернее, если совсем уж не отклоняться от истины, мостится у нее на пузе. — И куда вы его денете? — интересуется Патрик, внимательно разглядывая кота, который сворачивается уютным клубком. Но тут же, слегка приподняв морду, отрывисто шипит в ответ. — Что значит «куда денете»? — настороженно спрашивает Уве. — Ну… в приют сдадите или еще ку… — начинает Патрик, но Уве не дает ему договорить. — Никто никого не сдаст ни в какие гребаные приюты! — рычит он. Вопрос исчерпан. Перепуганный Патрик пытается не подать виду. Парване старается удержаться от смеха. Получается так себе — что у него, что у нее. — Остановиться бы где похавать, а? А то жрать дико хочется, — встревает вдруг Йимми. Осторожно поворачивается на сиденье, отчего машину всю трясет. Уве обводит глазами собравшихся так, словно его похитили и перенесли в параллельную вселенную. А может, вывернуть руль, да и дело с концом, думает Уве, но в следующий миг соображает: нет, эдак они, чего доброго, и на тот свет всем скопом отправятся. И, осознав это, сбрасывает скорость и увеличивает дистанцию до машины, едущей перед ними, — от греха подальше. — Пись-пись! — начинает ныть малышка.