Возможная жизнь
Часть 20 из 38 Информация о книге
Впрочем, мир отказывался воспринимать новые идеи не только из-за безобидных журналистских клише. Елена сознавала, что даже люди более чем просвещенные соглашались с выводами, следующими из «теории контура», без сколько-нибудь искренней личной веры. Меньше стало приверженцев традиционных религий, зато мистические и иррациональные культы обрели новых адептов. И даже для меньшинства, тех, кто был достаточно разумен, чтобы принять все философские следствия этой теории, первостепенное значение сохраняли обстоятельства их повседневной жизни. От понимания того, что человек состоит из материи, допускающей многократное повторное использование, а личность есть иллюзия, сердце болело ничуть не меньше. И самое странное, признавалась себе Елена – немного хмельная, бредущая сквозь темноту теплого весеннего вечера, сжимая в руке листки с записями к своему выступлению, – что и сама она принадлежит к числу тех, кто живет так, точно работы, ею опубликованной, не существует. Уж она-то знала, что статья эта верна, точна и много раз подтверждена экспериментально, однако не позволяла выводам из нее хоть как-то повлиять на собственную жизнь. Войдя в свою квартиру, она сбросила туфли, нажав на кнопку, развернула на стене большой экран, и выбрала старый фильм. Потом налила себе последний бокал вина и запила им таблетку элизиакса. В состав производимого по государственной лицензии препарата входил тетрагидроканнабинол, активный компонент марихуаны, и метилендиоксиметамфетамин – основа некогда популярного в клубах наркотика экстази. В разных таблетках пропорции этих веществ различались. Елена отдавала предпочтение зелененьким, в которых было больше тетрагидроканнабинола. Она любила создаваемое марихуаной ощущение чуда, а порождаемый метилендиоксиметамфетамином всплеск эйфории мешал ей слишком долго мотать восторженной головой в такт звукам шестиструнной гитары, подобно фанатке рок-музыки в Лорел-Каньон[27] в 1968 году. Она вытянулась на диване и закрыла глаза. До Бруно у нее был лишь один любовник, коллега-преподаватель из Мантуи, Андреа. Лет на пятнадцать старше Елены, крупный мужчина – любитель твидовых курток, муж вздорной жены и отец троих детей. Елена наслаждалась его обществом, с удовольствием предвкушала появление Андреа в ее ставшей после смерти Фульвии одинокой квартире. Тем не менее, когда он уезжал на конференцию или сидел дома с семьей, почти не вспоминала о нем. Расставшись с Бруно, она завела другого любовника. Карло играл в туринском оркестре, Елена познакомилась с ним на открытии нового концертного зала. Он был красивым, в отличие от Андреа, но каким-то несговорчивым. А в постели попросту непредсказуемым, порой агрессивным, порой стеснительным. После всего Елене приходилось еще подлизываться к Карло, чтобы он с ней поговорил. Однажды они, голые, лежали бок о бок, и ее вдруг рассмешила унизительность того, чем они только что занимались. Карло сначала обиделся, а потом испытал облегчение. Вылез из постели, оделся, и они, что называется, «остались друзьями». Да и Елене полегчало, когда она поняла, что ей больше не придется показывать этому скрипачу все укромности своего тела. Он потом приезжал к ней из Рима – с «другом». В памяти ее сохранился лишь Бруно. Ложась с ним, она не совершала отдельного поступка, то было простое продолжение их близости. Как удивительно мы подходим друг другу, думала временами Елена. Он был почти на голову выше ее, но, когда они танцевали, а танцевать Бруно любил, тело Елены словно вливалось в его тело, щека уютно прижималась к его плечу, и она ощущала, как некая часть Бруно понемногу взбухает у ее бедра. В постели они походили на складную картинку, каждый кусочек которой смыкается с другим с первого же раза: не головоломка, но гарантированное наслаждение. Нынешняя жизнь Елены, лишенная пугающей радости соединения с другим человеком, явилась не результатом принятого ею решения: так сложились обстоятельства, и она к ним понемногу приспосабливалась. Каждый день в ее сознании оживал тот первый вечер в доме среди Сабинских гор. Однако Елена помнила, как даже в миг упоения говорила себе: никто не требует, чтобы я подчинилась этому чувству, не принуждает мою сокровенную суть лежать нагой рядом с другим «я». С Бруно, с тех пор как он поделился с ней подозрениями относительно Роберто, Елена виделась лишь однажды. Со времени разговора об отце прошло три года, и она сама предложила Бруно навестить ее в Турине – пусть посмотрит, как она работает, как устроилась – в современной квартире со звуконепроницаемыми стенами, большой, хорошо обставленной, с видом на реку По из высоких окон – ее вздувшаяся вода в вечернем свете казалась оливковой. Они поужинали в ресторане и вернулись к ней в квартиру поговорить. По ходу вечера Елене стало ясно, что Бруно приехал искать ее прощения. И приступил он к этому с всегдашней своей прямотой. Встав перед ее большим камином с мраморной облицовкой, Бруно сказал: – Та первая ночь в горах. Мне не следовало позволять тебе. Я убедил себя, будто ты знаешь или хотя бы подозреваешь, что мы – дети одного отца. Я был не прав, Елена, прости меня. Это принесло нам лишь горе. – Ты мог бы сказать мне тогда. Мог объяснить. – Я слишком сильно любил тебя. Мне отчаянно не хватало нашей прежней близости, прежнего тепла. – Ну, ты выбрал их новую версию. Бруно нахмурился, покачал головой. – Я проявил слабость. Готов это признать. Попробуй представить себе, как ты просыпаешься каждое утро, зная: тебя лишили самых первых, самых простых отношений в человеческой жизни. От тебя отказалась родная мать. Каждый твой день начинается с ощущения потери. Это все равно что остаться без пальцев. Просыпаешься, как все нормальные люди. А через секунду вспоминаешь. – Бруно, милый, причина была только в деньгах. Дело же не в том, что она присмотрелась к тебе и решила: ты ей не нужен. Если бы она узнала тебя теперь, то полюбила бы. – Да, только в деньгах – и в первый раз, и во второй, когда меня отвергла и твоя мама. Но ведь реальная причина на самом-то деле значения не имеет. Только поступок и чувства, которые он порождает. А такой поступок делает человека уязвимым, навсегда. Он вечно боится, что его бросят. Больше того, знает, что однажды от него уже отказались. – Мне жаль тебя, Бруно. Жаль во многих отношениях, их больше, чем ты, вероятно, воображаешь. И самое печальное, что какая-то мгла окутала нашу детскую дружбу. А для меня она была чудом. – И для меня тоже. – Тебе следовало быть в тот раз более рациональным. Ты мог уберечь нас обоих. – Ах, Елена, но ведь это всегда было по твоей части. Рациональность. Научный подход. Ты же и довела его до логического – рационального – завершения. Доказала, что на самом-то деле нас нет. Что мы ничем не отличаемся от стола или стула. Что человек не содержит в себе ничего ценного. И выходит, в твоем мире все, что с нами случилось, значения не имеет, так? Елена потупилась. – Не думаю, что мы с Беатриче доказали именно это. Однако Бруно, не в силах дальше нести бремя своей вины, продолжал осыпать ее упреками. Заявил, что из-за нее миллионы людей лишились надежды. Распалился, сорвался на крик. Глядя, как Бруно машет руками, Елена впервые поняла, насколько он, в сущности, слаб. Поняла, что этот Бруно – вовсе не тот мальчик, который пробудил в ней способность отзываться на слова и поступки людей, и уже не тот мужчина, которого она любила с такой безнадежной страстью. Он переменился: стал другим человеком. * * * Елена Дюранти, теперь ей сорок девять – возраст для женщин ее семьи опасный, – просыпается каждое утро, когда косые лучи солнца пробиваются сквозь жалюзи уютной спальни в самом конце коридора, начинающегося от входной двери в ее ухоженную квартиру. На столике у кровати стоит фотография Фульвии в молодости; другая изображает Роберто в его мастерской; и еще одна – они и Бруно на мосту в Венеции пятнадцать лет назад. Рядом со снимками лежат ее очки и два пузырька с таблетками: в одном те, что помогают ей вплывать в сон, в другом – способствующие регенерации суставной ткани и защищающие от симптомов артрита. Плитка пола в ванной – теплая, температура душа – идеальная, и, стоя под его успокоительными струями, Елена посасывает пастилку, которая делает все, чего требует гигиена зубов и полости рта. Одежда, которую в детстве она считала лишь средством защиты от холода, ныне значит для нее нечто большее; принюхиваясь к долетающему из кухни аромату кофе, Елена не без удовольствия выбирает темные брюки, туфли, мягкий шерстяной свитер. Затем – спуск на лифте, порыв городского ветра, когда она сходит с крыльца на тротуар, а затем ее тело машинально перемещается к остановке гелиотрамвая. Как правило, Елене удается избегать самокопания, взгляд ее блуждает по темной реке, по мостам, по извергаемому подземкой потоку людей, по склоненным к воде деревьям. Если же она все-таки погружается в размышления, то думает лишь об одном: какое счастье, что ей, деревенской девочке, достался мозг, умеющий находить связи и хранить факты. Какая к тому же удача, что благодаря устройству ее личности она сторонилась людей и имела достаточно времени для развития преимуществ, данных ей ее синапсами. Но иногда она не столь жизнерадостна. «Я заслужила одиночество, – думает Елена. – Детской гордыней. Скукой, которую наводили на меня в школе другие дети, ошибочной уверенностью в том, что я в чем-то выше их. Застенчивость, высокомерие – какая разница?» Как-то раз, уже после окончательного разрыва с Бруно, Елена отправилась к их дубу, чтобы попытаться понять, какой она была в детстве. Земля там по-прежнему не несла никаких следов, вороны по-прежнему кружили в небе; лишь разраставшийся город подполз по равнине немного ближе. Елена просидела у дуба около часа в надежде, ожидая облегчения или просветления, но поняла только одно: белые камни и жесткая трава всегда знали, что надолго переживут ее любовь; не было в них ни безразличия, ни утешения, лишь констатация краткости ее жизни. В детстве она знала, что старинные здания простояли на своих местах сотни лет; что именно по этой причине люди приезжают посмотреть на них, восхититься камнями, по которым ступали древние римляне. Но при этом некая абсурдная часть ее сознания воображала, что неведомо как просуществует дольше и ландшафта, и рукотворных жилищ. Ей и теперь кажется унизительным – признать, что и она лишь одна из тех безымянных миллионов, кого преспокойно переживут даже дешевые магазины у кольцевой дороги и чьей сгинувшей безвестности станут, разинув рты, дивиться туристы будущего. Близ пьяцца Риволи есть кафе, куда Елена заглядывает каждое утро, пересаживаясь с одного трамвая на другой. В его ароматном, обшитом деревом зале она неизменно встречает одних и тех же людей: владельца кафе Маттео, седовласого и краснолицего, Джузеппе из магазина одежды и Орнеллу – озорную темноволосую девушку из адвокатской конторы. Мелькают и другие – постоят, глотая кофе, у стойки бара, коснутся запястьем считывателя оплаты и торопливо выйдут. Елена с удовольствием просиживает здесь минут десять, среди запахов жарящихся кофейных зерен и свежей выпечки, которые возвращают ее в детство – или в иные времена, когда жизнь казалась все-таки более возможной. Есть в кафе и газеты, их печатают в его задней комнате на вторичной бумаге; они не оставляют в пальцах ощущения хрупкости, памятного ей по временам более давним, но читать их легко и приятно. Каждое утро, глядя в окно трамвая, идущего по корсо Франча к Центру исследований человека, Елена думает: вот это и есть я, что вполне разумно. Печалиться тут не о чем – то, что ты чувствуешь, это и есть жизнь. И нередко ловит себя на том, что вспоминает последние слова из рассказа Бруно «Другая жизнь»: «…я выступаю в долгий обратный путь к месту, в котором расточусь и сам.» Все, что она делает, кажется ей отягощенным утратой. Часто голос ее словно бы сопровождается эхом, будто она говорит в пустоту. Прямоугольные очертания рабочего стола и экрана наводят на мысль об отсутствии человека, отсутствии случайности. В кабинете нет ничего ветвящегося, непознаваемого. Во время обеденного перерыва Елена избегает всего, что способно нарушить работу ее сердца. Берет салат из авокадо с тыквенным маслом, апельсин, кружочки банана, слегка присыпанные цельными зернами. «Господи, – думает она, – я питаюсь как безмозглый гоминид в пустыне Серенгети». Она спрашивает себя, означает ли это самоограничение, что ей и вправду хочется жить? Зачем она стремится продлить отведенное ей время, сдержать пружину смерти, которая распрямляется в ее генах? «Возможно, – думает Елена, возвращаясь к своему рабочему столу, – я вовсе не прочь и дальше быть несчастной». Мысль завладеть всего лишь настроением – «счастьем» – и рассчитывать каким-то образом сохранить его представляется ей нелепой. В качестве жизненной цели такие попытки не только обречены на провал, они инфантильны. И все-таки Елена предпочла бы и дальше жить так – как она сама выражается, «умерев заживо», – чем не жить вообще. Вернувшись вечером домой, она ложится с бокалом тосканского на темно-коричневый диван и смотрит, как из пола выскальзывает телеэкран. И признаёт, что, посвятив всю жизнь научным исследованиям, она так ничего и не поняла, совсем ничего. Она смотрит старый, 2029 года, фильм о людях, которые бегают по кругу, влюбляются, преследуют друг друга, шутят. Выпивает еще вина из Монтальчино. Потом закрывает глаза, устраивается посреди диванных подушек поудобнее. И воспоминания о местах, в которых она никогда не бывала, наполняют ее: о французском монастыре с кельями и гудящим колоколом; о наполненном музыкой домике в горах Калифорнии; о доме в Англии, возле которого на ровных лужайках мальчики с палками и красным мячиком играют в странную игру. Она гадает, будет ли, когда проснется, чувствовать себя столь же заинтригованной, как сейчас, – или жесткие грани фактов, истории, ее личного прошлого, каждой клетки, делающей ее тем, что она есть, на самом деле так же текучи, как время. Часть IV Лестница в небо Жанна слыла самой невежественной во всей лимузенской деревне, где прошла большая часть ее жизни. Дом, в котором она жила, принадлежал месье и мадам Лагард; Жанна поселилась в нем совсем еще молодой женщиной, хотя настоящего ее возраста никто не знал и тогда. Дом – из местного камня, крытый черепицей, с серыми ставнями, – стоял у поворота, откуда дорога уходила вверх на холмы. Вдоль одной стороны дома пролегала тропинка, она вела к нескольким отдаленным домам и дальше к реке, куда местная молодежь ходила на рыбалку; по другую был разбит плодовый сад, оканчивающийся глубокой придорожной канавой. Деревня разрослась из одной-единственной фермы с надворными постройками и несколькими домиками; постоялый двор с конюшней, пекарня и еженедельный рынок появились тут всего пятьдесят лет назад. Дом Лагардов принадлежал к «старой» части деревни, комнаты были обшиты темным дубом и соединялись закопченными коридорами и каменными ступеньками, поскольку располагались на разных уровнях. Комната Жанны находилась в задней части дома на первом этаже и выходила в поля. В ней имелся камин с полкой из серого камня и деревянная молитвенная скамейка, а также кровать, умывальник и буфет. Стоимость дров для камина вычиталась из жалованья Жанны, хотя недостатка в них этот поросший дубами край не знал. Жанна прибиралась в доме, стряпала и вообще следила за порядком, насколько это было по силам пожилой женщине; для починки изгородей или более тяжелой работы месье Лагард с неохотой нанимал Фоше, местного мастера на все руки. Сам Лагард десять лет назад перенес удар и с тех пор был прикован к постели. Большую часть времени он проводил, просматривая счета и измышляя новые способы сокращения расходов. Каждое утро жена приносила ему счетные книги, бумагу, перья, а с ними большую чашку кофе, хлеб и масло. Семейство Лагардов происходило из Юсселя и владело когда-то несколькими фермами, но лишилось большей части недвижимости во время Революции. Лагард, буржуа всего лишь во втором поколении, питал неприязнь к «черни» – словом этим он обозначал всех, начиная со сборщика налогов, кончая новым мэром и непременно включая всю деревенскую молодежь. Отчасти из желания как-то уравновесить утрату семейной собственности месье Лагард, едва женившись, обратился в философа. В ящиках, доставленных с распродаж в Лиможе и Бриве, лежали тома с внушительными названиями – «О понимании природы человека» или «Очерки об основах разума». Книжный шкаф в гостиной содержал переплетенные в кожу труды Монтеня, Паскаля и Декарта, между тем как в спальне стояли переводы сочинений Сенеки и древних греков. Предполагалось, что работу над счетами месье Лагард перемежает чтением философских книг. Слова «философия» Жанна ни разу не слышала, но всегда боялась, как бы рачительность месье Лагарда в ведении хозяйства не привела его рано или поздно к заключению, что она ему больше не по карману. За десятки лет бережливой жизни ей удалось скопить небольшую сумму, которую она хранила в буфете, однако Жанна и представить себе не могла, где будет жить, если хозяева вдруг сгонят ее со двора. И однажды, когда бормотание, доносившееся из комнаты хозяина, показалось ей особенно зловещим, она отыскала мадам Лагард и сказала, что готова работать всего лишь за кров и еду, как член семьи. Жизнь Жанны не всегда была так тиха и уныла. Когда-то она отвечала за благополучие двух детей, Клеманс и Марселя, девочки и мальчика, которых мадам Лагард родила на третьем десятке с промежутком в два года. Роды оба раза были трудными, и после каждых мадам Лагард впадала в своего рода помешательство. Она говорила, что чувствует себя так, точно падает с обрыва или ее понесла лошадь и вот-вот врежется в каменную стену: она жила внутри этого ужасного мгновения. Врач из Юсселя дал ей успокоительных порошков и посоветовал для тяжелой работы нанять няньку или экономку. Месье Лагард, объезжая земли, которые еще принадлежали тогда его семье, заглянул на молочную ферму, где работали шестеро доярок. Он расспросил управляющего о каждой и узнал, что маленькая крепенькая Жанна – сирота, пришедшая сюда однажды в поисках работы. Она рассказала, что шла четыре дня, покинув монастырь, в котором была прачкой. На молочной ферме Жанна провела уже три года, ее можно было заставить работать всего лишь за соломенный тюфяк в сарае да хлеб, сыр, молоко и яблоки, которыми она питалась. В отличие от других женщин работой Жанна была, по всему судя, довольна и заходившим на ферму мужчинам глазки не строила. Кроме того, сообщил управляющий, для ее роста она на редкость сильна. – Пойду потолкую с ней, – сказал Лагард. Он отвел Жанну в угол двора и спросил, любит ли она детей. Жанна, заподозрив неладное, прищурилась: – Не знаю, месье. – У тебя был младший брат? Или сестра? – Не знаю, месье. – Что значит «не знаю»? – Я ничего до приюта не помню. Он – самое первое, что я узнала. – А ухаживать за детьми помладше тебе в приюте доводилось? – Иногда. После того как я подросла. По воскресеньям. По-видимому, большей профессиональной подготовки Лагарду не требовалось. – Я хочу предложить тебе место няньки и экономки. Как ты полагаешь, сколько я должен буду платить тебе? – Не мне решать, месье. У Жанны был такой сильный акцент, что Лагард понимал не каждое ее слово.