Воздух, которым ты дышишь
Часть 57 из 62 Информация о книге
– Значит, вы с ней лучше нас? Ты же сам говорил, что никто не может присвоить самбу. Похоже, ты так больше не думаешь? Я не убила эти песни, я их оживила. Лифт содрогался и завывал, как раненое животное, и мы были заперты в его брюхе. – Дор? Как ты? – спросил Винисиус. Его голос был приглушенным, словно он спрашивал из другой комнаты, а я слушала, приложив чашку к стене. Не помню, что я ответила, но Винисиус вдруг сгорбился, и лицо стало беззащитным. – А что я, по-твоему, должен был сделать? – спросил он. – Бросить все и удалиться? Отказаться играть? На нас смотрели семьсот человек. Я же не знал, что она затеяла. Наконец лифт добрался до нашего пентхаусного этажа, дернулся и остановился. Мальчики вышли, но Винисиус остался в лифте. Я чуть не осталась с ним, но Граса потащила меня за руку: – Не бросай меня! Идя по длинному коридору, она крепко сжимала мою руку, будто понимала: стоит ей ослабить хватку, как я тут же убегу. Мне часто снится номер Грасы в «Паласе». Я иду по сверкающему полу террасы, мимо широченных диванов и шелковых желтых занавесей. В моих снах краски тусклы и глухи, словно кто-то окунул кисть в грязную воду и мазнул по картинке. Там настоящий лабиринт из столов, ламп и стульев, через который я прокладываю путь, готовясь подойти к закрытой французской двери спальни, хотя входить мне не хочется. Во сне, подходя к этим дверям, я ощущаю такой ужас, что сердце вот-вот остановится, но ноги продолжают нести меня к ним, шаг за шагом, хотя я цепляюсь за мебель в попытке остановить себя. Когда двери вырастают передо мной, я говорю себе: уходи, беги, отступи – но все же поворачиваю ручку. И в этот момент всегда просыпаюсь. Я одна, лежу в своей постели, в доме в Майами, и, мокрая от пота, ловлю воздух ртом. Нет больше рядом Винисиуса, чтобы утешить меня. Но даже когда он еще был жив, я только притворялась, будто успокоилась. Он снова засыпал, и я выползала из спальни, зная, что не усну до утра, зная, что я все-таки открыла ту дверь и увидела то, что лежит за ней, и это зрелище мне не стереть из памяти, от этого кошмара мне не очнуться. Номер располагался на самой верхотуре отеля, окнами на океан. В ту ночь, после концерта, за окнами было угольно-черно, не считая света от немногих кораблей. Корабли походили на светляков, попавших в смолу. Граса зажгла свет. Черный океан исчез, и в стекле остались только наши отражения – Граса с полустертым сценическим гримом и взъерошенными волосами и я в черном вечернем платье – слишком простом, как она считала, да так оно и было. Граса закрыла глаза и снова щелкнула выключателем: – Как я устала от света. Комната опять погрузилась во тьму. Я стояла неподвижно. Меня выдавало только дыхание – быстрое, неровное: в гримерке я слишком много курила. – Не сниму этот сраный костюм – сдохну. Это как еще одно тело таскать на себе. – Граса расстегнула юбку, и та с глухим стуком упала на пол. Мои глаза начали привыкать к темноте. Я смотрела, как Граса медленно направляется к ванной. Скрипнул вентиль, и струя воды с шумом ударила из крана. Я уронила сумочку, пузырьки с таблетками покатились по полу. Потом я на ощупь двинулась вперед, стараясь ни обо что не удариться. Граса переоделась в халат. На столике у раковины мерцали свечи. Граса села на пуфик перед туалетным столиком и откинула голову. Потом стала водить влажными ватными тампонами по лицу, руки сновали в неистовом темпе. Даже в свете свечей я видела, какими жидкими стали ее брови, которые она столько лет выщипывала. Вокруг рта залегли тонкие морщинки, несколько упрямых морщин протянулось по лбу. Протирая лицо, Граса не сводила с меня глаз. В ванной становилось жарко. Мое платье обвисло и прилипло к коже. – Ванна сейчас перельется, – сказала Граса. Я механически повернулась и закрутила кран. От воды поднимался пар. У меня дрожали руки. Граса мягко отодвинула меня. Халат упал на пол. Я отвернулась, но не видеть ее в огромном зеркале было невозможно. Фунты, которые она потеряла в Палм-Спрингс, вернулись. Руки от локтя пухлые, живот в валиках жира. Как женщина со старинной итальянской картины, вся – мягкая плоть и ямочки. Граса забралась в исходящую паром воду и без колебаний села, взяла губку и потерла руки. – Всю ночь будешь молчать? – спросила она. – Провалилась-то я, а не ты. Ее позвоночник походил на веревку, натянутую под кожей. Я боролась с желанием провести по нему пальцами, утянуть под воду и держать. – Это были мои песни. Граса вздохнула. Ее дыхание разорвало висевший в воздухе пар. – Значит, тебе достанутся все лавры за мой провал. – Мне не нужны лавры. От жары у меня закололо щеки. – Нужны, и всегда были нужны. – Граса откинула голову и намочила волосы. Ее груди качнулись на поверхности воды – круглые, розовые. Я закрыла глаза. – Ты же все продумала заранее. С гримом, с серьгами, – сказала я. Граса снова выпрямилась. – Я не могла и дальше делать одно и то же. Мне требовалось что-то новое. Когда я увидела тебя в Ипанеме, то поняла: вот оно. Ты знаешь, насколько сегодняшний концерт был важен для нас всех. Я поставила все на него. И мне нужно было твое выступление. – Я не артистка, – сказала я. – А кто же ты? Мы все артисты. И спектакль начинается в ту минуту, когда мы просыпаемся и открываем глаза. – Ты не будешь их больше петь. Я тебе запрещаю. Граса визгливо рассмеялась. – Никто больше не хочет, чтобы я пела. Она рывком встала из воды, шагнула из ванны. С волос текло. Граса глубоко вздохнула и, словно из нее выпустили весь воздух, надолго прижала к лицу полотенце. Ее плечи не вздрагивали. Она же не плачет? Может, голова закружилась? Или собирается с духом – актриса, что готовится выйти на сцену? Такие вопросы я задавала себе, стоя в душной от пара ванной. У меня в распоряжении были десятилетия, чтобы оглядываться на эту ночь, на эти минуты, чтобы снова и снова складывать элементы головоломки, пытаясь понять, как я могла бы изменить их, сложить заново и найти для нас другой выход. Предаваться подобным воспоминаниям – пустое дело. Это жестокая игра, где нет победителей, ибо я не могу вернуться в ту ночь. Я не могу стереть совершенные мной ошибки. Я не могу стать добрее, щедрее, не могу стать более понимающей. Я не могу велеть себе отложить в сторону собственные гордость, гнев, желание поквитаться. Сейчас я вижу ту ночь полнее. Я вижу те долгие неловкие минуты, когда Граса прячет лицо в полотенце, словно молит меня о чем-то, а я не отвечаю. Я не могла ответить, потому что в ту минуту видела себя жертвой, а Грасу – воровкой. Наконец Граса подняла лицо, бросила полотенце и стояла голая, на пол натекали лужицы воды. – У меня это ужасное чувство с самой «Лимончиты», – сказала она. Тени от свечей искажали ее лицо, и казалось, что оно сделано из пластилина, оплывающего от жары. – Я знаю, что Винисиус не хочет оставаться со мной. Он так злится на меня, что, наверное, уже чемодан сложил. Петь – единственное, что я могу делать по-настоящему. Каждый день я просыпаюсь и думаю: «Сколько еще?» Сколько еще мне продираться сквозь эту сраную жизнь, прежде чем я сумею выйти к публике, прежде чем снова запою? Я привыкла ждать. Время между концертами не казалось мне долгим. Но теперь? Да теперь день кажется вечностью. Я… я просто не могу исправить все здесь, в жизни. Но там, перед людьми – да, там я всегда в ударе, каждый раз! Кроме сегодняшнего вечера. Сегодня я не смогла сделать так, чтобы они снова полюбили меня. Ее голос прервался. От пара жгло ноздри, я пыталась продышаться, но не хватало воздуха. Я отвернулась, надеясь, что Грасе не удастся выманить у меня прощение. Мне нужна была та Граса, что вцепилась мне в волосы и лупила меня в реке в Риашу-Доси; та, что облапошила монахинь в «Сионе»; та, что орала, ругалась и поносила меня в Лапе. Я хотела ее мелочности, ее оскорблений, ее колотушек. Мне нужен был противник, а не жертва. – Это моя музыка, – сказала я. – Ты должна была попросить ее у меня. Граса отшатнулась, лицо изменилось, взгляд сделался пронзительным, черты затвердели, словно маска. Сердце у меня екнуло. – А если бы попросила, если бы я умоляла тебя – думаешь, ты дала бы мне эти песни? – Граса мотнула головой. – Я не хочу быть богатой, не хочу быть знаменитой, мне не нужны лавры, в отличие от тебя. Я хочу быть притягательной. Да ты хоть знаешь, что это значит? Ты ни дня в своей жизни никого не притягивала. Хотела бы, но тебе этого не дано. Поэтому ты вертишься вокруг тех, кто притягивает. Как я. Как Винисиус. Ты завидуешь мне, но моего не получишь. Не сможешь. Ты навсегда останешься Ослицей в дорогих тряпках. Мы снова были девчонками, которые встретились в пустом вестибюле господского дома. Снова менялся мой привычный мир, у меня отнимали случайно доставшиеся мне крохи свободы; все те вещи, что я считала своими, на самом деле моими не были и никогда бы не стали. И Граса, с ее глазами цвета пробки и красивым розовым ртом, была подтверждением тому. Ослица. Она никогда меня так не называла. Ванная была небольшой. А мои ноги – длинными. В два шага я уже была возле Грасы. Я отвесила ей две пощечины. Схватила ее за горло, ощутила под пальцами биение пульса. Это горло было так легко стиснуть, выдавить из него весь воздух, словно из шарика. Разве не драки я хотела? Граса вскинула руки, но не схватила меня, не ударила, нет, она коснулась моего лица, погладила по щекам, словно мать – ребенка. – Твою мать, да не бросай же меня, Дор, – просипела она. – Все меня бросают. Только не ты. Я отпустила ее. Граса обняла меня, положила голову мне на грудь. Она поскуливала и мелко дышала, как больной зверек, пока весь лиф моего платья не намок. Тогда Граса посмотрела на меня – мокрые глаза, красный нос, губы дрожат, – и я снова схватила ее. Только на этот раз нежно. Поцелуй. Чтобы произнести это слово, надо собрать губы трубочкой и словно выдуть его. Beijo – совсем другое. Чтобы произнести beijo, надо растянуть губы так, что в уголках рта залягут складки. То, что мы с Грасой делали девчонками в нашей комнатушке в Лапе, было beijos – мягкие, влажные, робкие поначалу, а потом все более дерзкие. В том, что мы делали в ванной отеля, не было ничего от наших прежних beijos. Зубы Грасы стукнули о мои. Ее твердый мускулистый язык пробрался в мой рот, будто вознамерился взломать меня. Я попыталась отдернуть голову, но Граса крепко сжимала мои щеки ладонями. Я попробовала схватить ее, подчинить себе, но ее мокрое тело скользило под руками. Она вся была округлость и мышцы, мягкость и сопротивление. Не так я себе это представляла. Как я могла удержаться от фантазий о поцелуях Грасы? В безграничных пространствах моего воображения я много куда заходила, пробиралась я и в эти фантазии. Я не позволяла себе делать это часто – словно то было поле несрезанного тростника, что иссечет меня острыми листьями, оставит на моем теле тысячи невидимых ран. Но случались минуты, когда я позволяла себе эти фантазии и тогда воображала Грасу потрясенной, испуганной – не мной, а самой собой, своим желанием меня. И вот уже возникает безупречный ритм – наше дыхание, наши движения, даже наши намерения сливаются в одно, и уже не отличить Дориш от Грасы, Ослицы от Софии Салвадор. Как далеки эти картины оказались от той ночи в ванной отеля! Мысли в голове носились по кругу, а Граса нажимала, намереваясь, кажется, завершить начатое. Может, так она утешает меня? Нет. Так она утешает себя. Но эта мысль возникла и исчезла. И снова: вот она сидит на сцене, стирая красную помаду с губ. И поет. Мои песни. Я высвободилась и спросила: – Зачем тебе это? Именно сейчас? Граса снова обхватила меня. – Молчи. И целуй меня. Я отшатнулась: – Не могу. Лицо Грасы придвинулось вплотную. – Не сейчас. Я не хочу. Ногти Грасы впились мне в щеки. – Давай! – приказала она. – Ну же. – Нет. Я попятилась из ванной в темноту и прохладу номера, хватая ртом воздух, словно меня держали под водой. Граса тяжело съехала на пол, привалилась к косяку. Вытерла рот, ссутулилась. Она была точно боксер, отправленный в нокдаун. – Значит, все-таки уходишь, – тонким голосом сказала она. – Я тебе не нужна. Что мне оставалось, как не нанести решающий удар? – Нет. И никому не нужна. Я вышла. Плечи болели после схватки в ванной. Руки тряслись так, что с трудом удалось закрыть за собой двери. Уже в лифте, подумав о сигаретах, я сообразила, что оставила сумочку – а с ней ключи, весь запас таблеток и «голубого ангела», а также сигареты – в номере Грасы. Какое-то мгновение я раздумывала, не вернуться ли. Я вспомнила наш первый, давний концерт в Ресифи, когда мы были детьми, но Граса повела себя не как ребенок. Она не стала высмеивать мои слезы, не отвернулась от меня. Она дала мне утешение, какого не давал еще никто. Ослицу – которую до тех пор только пинали, лупили и охаживали ремнем – обняли и поняли. Почему я не смогла сделать то же самое для нее там, в ванной? Ей хотелось утешения, хотелось забыться рядом с чужим телом. Не так ли искала утешения я сама, у стольких мужчин и женщин? И все же я отказала ей – и себе – в этом утешении. Я стояла в лифте – медная решетка, мягкие стены, – и как же мне хотелось вернуться в номер Грасы. Хотелось схватить, встряхнуть, наорать на нее, сказать, какую ошибку она совершила. Если бы только она попросила, я дала бы ей что угодно. Все бы дала. Но Граса – всегда хозяйская дочка – назвала меня Ослицей и приказала жрать объедки, которыми меня оделила. Давай! Ну же. И, услышав эти слова снова, я сделала выбор.