Волчья лощина
Часть 2 из 24 Информация о книге
Глава вторая Именно тот раздавленный змеёныш пришёл мне на ум, когда на тропе выросла Бетти. У меня волосы зашевелились от ужаса. Я даже ощутила родство с волками, что погибли где-то совсем рядом. Бетти была в клетчатом платьице, в голубом свитере — как раз под цвет глаз — и в чёрных кожаных туфлях. Белокурые волосы собраны в хвостик. Общий вид (если не считать выражения лица) — самый что ни на есть безобидный. Я застыла в десяти футах от Бетти и промямлила: — Привет. В руках я держала учебник истории. Сам почти доисторический — в нём даже не значилась Аризона,[3] — учебник зато имел изрядный вес. Поэтому-то я и стиснула его покрепче. Думала запустить в Бетти, если она приблизится. Пакетик с завтраком едва ли годился на такое дело, но я всё-таки покачала его за верёвочку, убедилась, что встречаю Бетти не вовсе безоружной. — Что это у тебя за имя такое — Аннабель? — резким и хрипловатым мальчишеским голосом заговорила Бетти. Уставилась на меня исподлобья — как собака, которая размышляет: кусать или не кусать? Бетти чуть улыбалась, руки её были опущены вдоль тела — не агрессивно, а скорее вяло. Вопрос меня смутил. Прежде я не задумывалась о своём имени. — Ты, видать, из богачек, — продолжала Бетти. — Аннабелями только богатых девчонок называют. Я покосилась назад, будто там, на тропе за моей спиной, могла оказаться другая девочка. Из богачек. — Думаешь, мы богатые? Раньше мне такое и в голову не приходило. Правда, наша семья была из старейших в округе; правда, мы отдали часть своей земли под церковь и школу, и у нас ещё осталось довольно под ферму. Мои предки покоились на семейном кладбище, каждую могилу венчало каменное надгробие, а дом, хоть и со скрипом, вмещал три поколения. У нас был водопровод. Года два назад президент Рузвельт обеспечил электрификацию нашего округа, и нам хватило денег, чтобы провести электричество. У нас был даже телефон — висел на стене в гостиной. Мы до сих пор к этому чуду техники не привыкли. Вдобавок дважды в год мы обедали в ресторане «Ланкастер» в Сеукли[4]. Но самое потрясающее — папа с мамой недавно установили туалет прямо в доме! Для бабушки и дедушки — потому что они уже старенькие, им трудно и, вообще, они этого заслуживают. Но ни о каком богатстве речь не шла. — А у кого окошко лиловое?! — выпалила Бетти. Я сначала не поняла. Потом сообразила: Бетти имеет в виду витраж в парадной двери. Мне самой он был чуть ли не дороже всех домашних вещей. Витраж, а ещё нарядные фронтоны, а ещё шиферная крыша, которая на солнце блестела, как серебряные птичьи крылья. И камины в каждой комнате. И большие, вытянутые вверх окна размером почти как двери. — Про это ваше окошко мне бабуля рассказывала, — продолжала Бетти. — Такие окошки только в церкви должны быть или в королевском дворце, а не на ферме. Значит, ты богачка и родители твои — богачи. Возразить было нечего. Я молчала. Бетти подхватила с земли палку. Палка была сухая, но всё-таки увесистая — это я заметила, потому что у Бетти напряглись мышцы. — Или ты завтра же мне что-нибудь принесёшь, или я тебя поколочу. Эти слова Бетти произнесла спокойно. Я даже подумала, она шутит, но тут Бетти шагнула ко мне — и меня бросило в жар, а сердце подпрыгнуло до самого горла. — Что ты хочешь? — спросила я. Сразу представилось, как я тащу по лесной тропе лиловый витраж. — Что-нибудь ценное. Из твоих запасов. Запасы у меня были скромные. Свинья-копилка с монетками. Серебряный доллар. Книги. Бобровая муфта — давным-давно дедушка сшил её для бабушки, а бабушка отдала мне, потому что муфта совсем облезла. Кружевной воротничок — я носила его в церковь. Белые нитяные перчатки: они мне уже малы. И застёжка для кофточки: я выпросила её у тёти Лили, а та, похоже, о ней забыла. Живо перебрав в голове эти ценности, я решила: ни одну из них Бетти не получит. Но тут Бетти выдала: — Увильнёшь — подстерегу твоих братьев. Они за тебя поплатятся. Генри с Джеймсом не страдали ни робостью, ни слабостью здоровья, но они были младше меня, я несла за них ответственность. Я ничего не ответила Бетти. А она прислонила палку к дереву и пошла прочь. Обернулась на ходу, бросила: — Не вздумай ябедничать. Не то камнем запущу в мелкого. Она говорила о Джеймсе. Грозила покалечить нашего младшенького. Я дождалась, пока Бетти скроется из виду. Перевела дыхание. Представила, каково это, когда бьют палкой. В прошлом году Генри швырнул в меня поганку. Огромную, с блюдце величиной. Я шарахнулась, налетела на собаку, упала, сломала руку. Пару раз я обжигалась. Наступала на лезвие мотыги и получала рукоятью по лбу. Однажды угодила ногой в сурчиную нору и растянула связки. Худших происшествий со мной не случалось, но я вытерпела довольно боли, чтобы понимать: от удара палкой не умирают. Палку Бетти я забросила подальше в кусты. Кругом хватало валежника, но мне стало легче. Почему-то возможный удар я связывала с одной конкретной палкой. Я нескоро выбралась из лощины. Оказавшись на открытом месте, решила: ни на Генри, ни на Джеймсе противная Бетти не отыграется. Сперва ей придётся иметь дело со мной. Я выжду, посмотрю, балаболка она или и впрямь опасная личность. Родителям пока ни слова. Незачем дополнительно злить Бетти. Но самой-то себе я призналась: такого страха, как перед Бетти, я никогда раньше не испытывала. Ничего я особенно не боялась, кроме войны. Вдруг она затянется? Вдруг братья дорастут до призывного возраста, а нацисты всё ещё не будут разбиты? Правда, фермерских сыновей в солдаты обычно не забирают… а там как знать. К тому времени кто-нибудь да победит, утешала я себя, и тут же пугалась: кто именно? Мы с девочками сшили особый флаг. Он развевался над церковью, и каждый раз, когда из нашего округа парень уходил воевать, на флаге появлялась голубая звёздочка. Если солдат погибал, звёздочку заменяли на золотую. До сих пор этих, золотых, на флаге блестело лишь две. Но в обоих случаях я была на похоронах героев и понимала: слово «лишь» — неуместно и непозволительно. Иногда я вместе со старшими слушала радио. Новости передавали по вечерам, мы к тому времени успевали поужинать и перемыть посуду. Пока вещал диктор, никто ни слова не произносил. Мама сидела, низко опустив голову, продолжая шить или вязать. Помню, услышав впервые о концентрационных лагерях, я спросила: — Это такие места, где люди должны сконцентрироваться на своих мыслях? — Если бы! — усмехнулся папа. — Нет, Аннабель. Это ужасные тюрьмы для всех, кто не по нраву Гитлеру. Я удивилась. И впрямь странно, как это одному человеку могут быть не по нраву столько людей, что для них по всей Европе строятся тюрьмы. — А кто ему по нраву? — спросила я. Папа ответил не сразу: — Те, у кого волосы белокурые и глаза голубые. Вот хорошо, подумала я, что у меня-то глаза карие, а волосы каштановые. Ещё рассказывали о бомбёжках и подводных лодках; однажды объявили, что силы коалиции вот-вот вернут Италию; мы тогда очень радовались, а насчёт остального тревожились. — Трусишка, — говорила мама, гладя меня по спине, — не бойся — до нас не долетит. Не долетит, как же! Всё может быть! Зато самой мамы я не боялась, даром что она мне спуску не давала. Просто мама забыла, как это: раскачаться на качелях до неба, бросить мотыгу, разнюниться, едва зарозовеет на ладони первая мозоль, не ждать трудностей от жизни. Мама родила меня в семнадцать лет. В тот год, о котором идёт речь, ей было всего двадцать восемь. Сама почти девчонка, она заботилась о трёх поколениях обитателей мужнина дома и о ферме в придачу. Но даже когда мама теряла со мной терпение, я не тушевалась. Не пасовала я и перед тётей Лили, даром что перед ней любой заробел бы. Тётя Лили была высокая, тощая, неприятная с лица; впрочем, родись она мужчиной, пожалуй, получилась бы и ничего… Работала тётя Лили на почте, по вечерам молилась, читала Библию или в своей тесной спальне, на единственном свободном пятачке в изножье кровати, сама с собой разучивала танцевальные па. Изредка тётя Лили звала меня к себе послушать на фонографе пьесу «Петя и волк»; время от времени опускала пенни в мою копилку, но меня отталкивали её квадратные зубищи и горячечная набожность. Что касается бабушки, я боялась не её, а за́ неё. Бабушка стала сдавать. «Сердце», — говорили о ней. Вон, даже по лестнице не может подняться по-нормальному, а практически вползает задом наперёд, отдыхает чуть ли не на каждой ступеньке… Совсем ослабела, а ведь недавно была проворная, бодрая, в руках у неё всё так и горело. Теперь, освободившись от домашних дел, мы с бабушкой качались на качелях и играли в «Угадай, что вижу». Объектами были садовые цветы и бабочки, но втайне мы рассчитывали на фазана. Такое случалось: фазан, этот франт, нередко выпархивал прямо из лесу, чтобы набить зоб семечками из кормушки для певчих птиц. Бабушка их обожала. Всех без исключения, даже самых неказистых с виду. Этих — особенно. Бабушки я не дичилась, но почти всё время думала: «Ей недолго жить, ей недолго жить». Но этот страх — что бабушка скоро умрёт — был у нас в семье общий. Зато бояться Бетти мне предстояло в одиночку. Сама, одна, я её и окорочу — так я решила. По крайней мере, попытаюсь. Тогда, на тропе, я просто радовалась, что Бетти уходит. Выждав время, я тоже пошла прочь из лощины, выбралась на свежевспаханное поле — пустое, если не считать следов Бетти. Следы показались мне чересчур глубокими, словно их оставил человек куда более тяжёлый, чем четырнадцатилетняя девочка; словно он шёл решительно и каждым надавливанием на рыхлую почву как бы говорил: «Меня недооценивать нельзя». Глава третья Вообще-то через нашу землю многие ходили. Из лощины к домам на другой стороне так было ближе, чем по дороге — от самой школы да вокруг холма. Я из этого проблемы не делала. Мы всех в округе знали. Только пару раз я напрягалась при виде бродяг. Великая депрессия совсем недавно кончилась, да не для всех. Многие как привыкли скитаться, так и до сих пор не пустили корней. Не имели, где голову приклонить. Да ещё были ветераны Первой мировой войны — ну точные призраки. Поглядишь на иного и догадаешься: бедняга не помнит, кто он есть, откуда родом. Один из таких ветеранов, по имени Тоби, прижился в наших краях. Тоби отличался от прочих. Не клянчил ни еды, ни денег. Вообще ни о чём не просил. Другие бродяги шли себе и шли — всё мимо, мимо. А Тоби кружил по холмам как заведённый. Меня это очень нервировало. Но только поначалу, пока я не узнала, что за человек Тоби. Теперь, после встречи с Бетти, я стала озираться — может, Тоби где-то рядом. Я даже прошлась по полю. Холм поднимался из жнивья, словно голова на короткой шее, обмотанной шарфом из пряжи букле. Тоби частенько маячил на поле, словно следил, как я добираюсь в школу и обратно. Ему нравилось так стоять — на лесной опушке, ни там, ни здесь. Или, забравшись на холм, выделяться чёрным силуэтом на фоне неба. Ноги худые, плащ широкий — ну просто ореховое дерево с тонким стволом и раскидистой кроной. Откуда Тоби явился, мы толком не знали. Слышали, что он был пехотинцем. Во Франции двадцать с лишним лет назад. По крайней мере, так о нём шептались после церковных служб и на рынке. Приходилось верить, за неимением других версий. В пользу этой версии говорила левая рука Тоби — вся израненная, покорёженная. А вот откуда Тоби родом — никто не знал. Догадывались, что наши холмы похожи на его родной край, потому он тут и остался. Или, может, они ему просто пришлись по вкусу. В округе Тоби недолюбливали и побаивались. Ещё бы: высоченный, тощий молчун, в вечных чёрных сапожищах, в чёрном клеёнчатом плаще; волосы не стрижены лет сто, борода на грудь свисает, а за спиной болтаются сразу три ружья. Расхаживает тут, по лесам, по долам, как у себя дома, не важно, день ли, ночь ли. Глядит в землю, шаг не ускоряет и не замедляет. И так без конца, без изменений. Иногда мне представлялось: вот сидит Тоби в окопе, а на него надвигается тысяча немцев, все в касках, с кровожадными глазами. И штыками нацелились. Как, должно быть, Тоби страшно! В свои одиннадцать я уже понимала: если очень-очень напугаться, так, чтобы не только душу — тело страхом пронизало, — изменишься. Прежним никогда не будешь. А будешь чудны́м. Вроде Тоби. — Поди пойми, отчего он такой: страшное что пережил или контузило его, — сказала бабушка, впервые увидев Тоби. — Когда Первая мировая началась, он совсем мальчишкой был. Да, верно, такого натерпелся, что и бывалого человека подкосит. Или того хуже — сам зло вершил. Вскоре стало известно: Тоби занял старую коптильню в Коббовой пади, пониже фермы Гленгарри. Мы там, поблизости, картошку и кукурузу растили. Сама коптильня была ничейная, ведь хозяин, Сайлас Кобб, умер, а дом его сгорел от молнии. Коптильня только потому и уцелела, что стояла далеко от дома, в лесу, в самой чаще. Строили её основательно, из камня и дерева, а крышу крыли железом. Однажды у нас корова заблудилась, мы её всей семьёй искали; вот я и набрела на коптильню. Случайно. Вообще-то я не лазила по всяким подозрительным хибарам. Некоторые строились рядом с нефтяными вышками, для жилья; другие — чтоб делать мясные консервы. Независимо от своего назначения хибары привлекали змей. Но в Коббову коптильню я заглянула. Там по-прежнему резко пахло мясом и дымом, но в целом коптильня отлично подходила человеку вроде Тоби. Рядом даже колодец был — правда, без бортиков, без навеса и прочего, но зато с неплохой водой. Ручей-то зимой замерзал. Я прямо видела, как Тоби обжился в коптильне: огонь у него всегда горит, а крючья, на которых раньше висели мясные туши, он использует для плаща, шляпы и для ружей, конечно. И для фотоаппарата. Фотоаппарат был наш, Тоби его позаимствовал. Здорово нас всех удивил. Тем, что вообще голос подал. Тем, что приблизился, тем, что, ко всему безучастный, вдруг загорелся попользоваться ценной вещью, которая, к слову, попала к нам случайно. Мне было семь, Генри — пять, Джеймсу не сравнялось и четырёх. Мама повезла нас в Питтсбург, в большой универмаг фотографироваться. Сама она фотографировалась незадолго до смерти своей матери со всеми родственниками, уже готовыми к потере. Фотография, совершенно жёлтая, будто летняя пылища, хранилась в Библии. Ещё в доме были портреты папиных предков-шотландцев — угрюмых, с поджатыми губами и перевёрнутыми от напряжения глазами. А вот фото, где бы мы улыбались, держась за руки, — такого фото не было. Мама решила, оно просто необходимо, вот и отправилась с нами в Питтсбург. Фотограф сказал, что у них в студии акция — все семейные портреты, сделанные в этот месяц, участвуют в розыгрыше. Главный приз — фотоаппарат «кодак» с пожизненным запасом плёнки и пожизненной бесплатной печатью снимков. — Да откуда у меня время фотоаппаратом щёлкать? — улыбнулась мама, расплачиваясь за услугу. А через три недели мы получили бандероль. Во-первых, конверт с фотографией (мы трое вышли куда милее, чем в жизни); во-вторых, призовой «кодак», в-третьих, дюжину катушек чистой плёнки, в-четвёртых, особые тёмные конверты, чтобы слать использованную плёнку в печать. Лично мне казалось, мы не фотоаппарат выиграли, а как минимум космический корабль или машину времени. Весть о призе мигом облетела окрестности. По воскресеньям, нарядные — сразу после церковной службы, — к нам теперь целыми семьями ходили соседи. Всем хотелось сфотографироваться. Маме было не до пустяков. Снимать взялась тётя Лили, но так шпыняла своих несчастных моделей, что на фото они казались больными гриппом. Недовольные требовали повторной съёмки, с другим фотографом; тётя Лили говорила: и так хороши будут, нечего плёнку и время тратить. Я взялась было за фотоаппарат, но фокус наводила неправильно — срезáла моделям макушки. В конце концов фотографирование всем наскучило. Несколько лет «кодак» пылился на полке. Но вот выдалась особенно благодатная весна. Персиковые деревья, кажется, никогда ещё так пышно не цвели. Предзакатное солнце просвечивало сквозь лепестки, весь сад был словно в розовом тумане. Я не сдержалась — схватила фотоаппарат, выскочила на крыльцо и давай щёлкать. В перерывах ахала и тянула в себя носом розовую прохладу. И вдруг увидела: в конце сада стоит Тоби. Наблюдает за мной. Прежде я с ним не разговаривала, потому что он всегда был слишком далеко; нас разделяло как минимум целое поле. И я не слыхала, чтобы Тоби следил за кем бы то ни было. Чтобы по стольку времени не двигался с места. Медленно, неуверенно я нацелила на него «кодак» — словно ружье. Думала спугнуть. Тоби не дрогнул. Я его сфотографировала, отлично понимая: на таком расстоянии да против солнца вместо Тоби будет только тёмное пятнышко. Тогда он пошёл ко мне. Я ждала. Чего мне бояться — белым днём да в своём саду? Так я себя убеждала. Храбрилась. В девять лет наедине с нелюдимым чужаком, у которого рука изуродованная и три ружья за спиной болтаются, храбриться непросто. Издалека донеслась песня — наверно, пел папа, починяя что-нибудь в сарае. Я осмелела. Не бросилась наутёк. Подпустила Тоби на дюжину футов. Уже чуяла запах коптильни. Сам по себе он был не противный, но смешался с керосиновой вонью от фонаря и с духом немытого человеческого тела. Недаром собаки, приблизившись к Тоби, всегда трясли головами и чихали. Тоби покосился на «кодак»: — Твой? — Мамин, — ответила я, — и мой тоже. В конце концов, «кодак» выиграло моё изображение. Моё, и Генри, и Джеймса. Тоби поправил ружейный ремень. Ружьё — штука тяжёлая, это я знала. Даже одно. Не говоря о трёх. Воротник чёрного плаща как-то странно облегал шею и плечи, делал Тоби выше, массивнее. «Вот и у зверей на холках шерсть дыбом становится, — подумала я тогда, — наверно, чтоб врага напугать». — Стало быть, цветы фотографируешь? — уточнил Тоби.