Вдовий плат
Часть 6 из 8 Информация о книге
Если Олена так билась за увечного щенка, значит – природная заступница. Не попробовать ли? Попробовала и осталась очень довольна. Девчонка берегла Юрашу старательно, глаз с него не спускала ни днем, ни ночью. А уж как он к ней привязался – не передать. Будто теля к мамке, даром что поначалу она была ему ниже плеча. В то время Настасья и в голове такого не держала, что Юрашу можно на Олене женить. Какой из Юрашки муж? Однако в тридцать лет сын вдруг замужал. На щеках вылезли перья, разросшиеся в бороду, голос из жидкого сделался густым. Как-то раз, бесшумно войдя, Настасья застала Юрашу за рукоблудным делом. Он испугался, заплакал, а она задрожала от радости. Неужто род Григориевых может продолжиться? Тогда их и поженила. Только зря всё. Поманила надежда, да обманула. Пять годов уже прошло – ничего. Было ли у них с Оленой что, нет ли – неизвестно. С сыном не поговоришь, у невестки не допытаешься, только волчицей ощерится. Несколько раз Настасья ночью прокрадывалась к их опочивальне. Слушала под дверью. Разок, на рассвете, даже потихоньку заглянула. Спят вместе. Он носом ей под мышку уткнулся, она его веснушчатой рукой обнимает за плечо. Может, спят только, а более ничего и не бывает… Еще придумалось вот что. Парились с Оленой в мыльне, и Настасья подала условный знак. Крепкорукие бабы-банщицы схватили девку, уложили, раздвинули ноги. Настасья полезла проверять – цела ли, нет ли. Но не вышло. Олена прокусила одной руку, другую сшибла ударом локтя, вырвалась, кинулась к печи, схватила ковш с кипятком. Шипит: «Убью!» Пришлось отступиться. После того случая Настасья решила: не будет внуков – ладно, а всё же есть кому оставить дело. Олена и честь Григориевых соблюдет, и Юрашу не обидит. Начала учить невестку торговому и хозяйственному искусству. Олена оказалась сметлива и ухватиста, главное же – люди ее слушались. Они всегда чувствуют силу. На пробу боярыня послала Олену за товаром в далекий Кириллов – справилась не хуже опытного приказчика. Но больше надолго не посылала – очень уж Юраша без жены тосковал, с утра до вечера плакал. И вот еще что. Какое-то время тому, не так давно, Настастья вдруг вспомнила, с любопытством спросила: – Помнишь шильников, что твоего щенка трехлапого убили? Олена удивилась, откуда свекровь знает, но ничего не спросила – гордая. – Помню. – И что? Убила ты их, как грозилась? – усмехнулась Настасья. – Нет. – Пошто так? А Олена в ответ, тихо: – Один следующей зимой замерз спьяну. Второму кто-то башку проломил. Усмешка сползла с Настасьиного лица. Выходит, искала – и нашла… * * * – Иди к Юраше. Все прочие дела до времени оставь, – сказала Настасья на прощанье. – Хозяйство будет Лука вести. Выпустила невестку через малую дверцу, что вела во внутренние покои, сама же подошла к тайному оконцу, через которое просматривалась прихо́дная – еще одно хитрое устройство, оставшееся с дедовых времен. Он, покойник, говаривал внучке: «Гляди за всеми, да так, чтобы они не знали. Тем и сильна будешь». Она, маленькая, не понимала, но потом дедову мудрость оценила. Зоркий глаз сильнее кулака. Изосим с поповским сыном уже сидели, ждали вызова. Разговаривают меж собой иль нет? Не разговаривали. И расположились поодаль друг от друга. Изосим скучающе сложил руки на груди, глаза прикрыты. Захар примостился на краешке лавки, смотрит испуганно. Есть чего напугаться. Кто видит Изосима впервые – глазами хлопают, а многие бледнеют. У Изосима только пол-лица: красивый узкий лоб, черные брови полумесяцами, синие глаза с длинными ресницами. Ниже – маска из тонкого серебра. У ней точеный нос, сверкающий подбородок, красные эмалевые губы с щелью вместо рта. Раньше Изосим был писаный красавец, гуляка, удалец, но четыре года назад, во время войны, в первой же стычке, под Коростынью, попал с другими новгородцами в московский плен. Великокняжеский воевода велел всем захваченным обрезать носы-губы, да отпустить восвояси – чтобы ужасным этим зрелищем вселить в непокорных трепет. Явились тогда в город с Коростыни семьдесят калек, похожих на полуразложившиеся трупы: вместо носа запекшийся бурый треугольник, под ним черепной оскал голых зубов. Никого не узнать. Жалобно ноют, мычат, слов не разберешь. Люди от них разбегались. Тогда-то, еще до главного сражения, новгородцы войну и проиграли: очень уж страшно стало. Что-что, а вгонять врагов в дрожь низовские умеют… Все обезображенные потом померли тяжелой смертью, сгнили заживо. Один только Изосим и остался. Потому что Настасья взяла его к себе, самолично выходила. Спасла от гнойной хвори особенными мазями, выкормила куриным отваром через трубочку. Много потратила и времени, и денег – зато получила верного, нужного помощника, без которого теперь, как без руки. Если Олена – десница, которая на виду, то Изосим – шуйца, таимая за спиной. А при извилистой новгородской жизни левой рукой можно сделать больше, чем правой. Особенно, если шуйца гибка, хватка и когтиста. И если ты сама – левша. Отворила дверь, вышла к ждущим. Оба поклонились – Захар, вскочив, низко, по-московски. Изосим – слегка, гибко. – Пошлешь сейчас к Ефимии: скоро буду к ней, – велела ему Настасья. – По неотложной надобности. К Марфе тоже пошли человека. Чтобы явилась к Ефимии без задержки. Посланный пусть передаст: «Липицкая Богоматерь зовет». У Настасьи с Борецкой был уговор: если одна другую позовет именем Липицкой Богоматери (священной иконы, написанной в память старинной победы над Низом), распри и обиды в сторону – значит, дело великое, общеновгородское, отказывать нельзя. Обе на том в Софийском соборе, при свидетелях, целовали крест. – Пойдете оба со мной к Ефимии Горшениной. Ты, Захар, будешь говорить, а ты, Изосим, смотреть. После с тобой потолкую. Изосим молча наклонил голову. Многие были уверены, что он немой – так редко безносый разверзал отсутствующие уста. Но если уж заговаривал, то всегда ясно, кратко и к делу. Что удивительно, безо всякой гугнявости – бес знает, как ему это удавалось. – А что мне говорить? – робко спросил Захар, растерявший былую развязность. – Про слышанное в Крестах? – Да. Но про то, как Иван с Борисовым меня поминали, молчок. И строго говори, чинно, не скоморошествуй, как давеча. Захар приложил руку к груди: – Нешто я не понимаю, боярыня? – Ничего ты пока не понимаешь. Коли сообразительный – разберешься. А коли нет – прогоню в шею. Григориева перекрестилась на висевший в углу образ: – Горячее времечко настает. Кому обжечься, кому вареным лакомиться. Заклятые подруги Ефимия Горшенина прозвищем Шелко́вая жила как раз посередине между давнишними соперницами, славенской вдовой Григориевой и неревской вдовой Борецкой, в самом сердце великого города – в Граде, на Епископской улице. Сойтись для большого разговора великие новгородские женки могли только у Ефимии Ондреевны, умевшей ладить с обеими непримиримыми врагинями. Горшенинский терем по сравнению с соседними громадами Святой Софии, владычьего дворца, Грановитой палаты выглядел игрушкой – маленький, ладный, белёный, с крышей в красно-зеленую шашку. Огороженного двора не было вовсе – внутри Града огораживаться незачем, вокруг и так каменные стены, к тому ж Ефимия никогда ни с кем не ссорилась. Она и оружной челяди не держала, только комнатную прислугу, всё больше баб и девок, опрятных, ловких и улыбчивых. Свои товары, привозимые водой из дальней Европы и конными караванами из ближней Ливонии, Горшенины хранили в подклете Святой Софии, куда никакой вор не залезет и тать не вломится. Приходить раньше Борецкой и потом ее ждать Настасье было зазорно. Потому она задержалась на Волховском мосту, сплошь застроенном торговыми лавками, посмотрела на товары, вроде как прицениваясь. Боярыню Григориеву, конечно, узнавали – пялились, но она привыкла. Хотела купить темно-красные наручи с агатовой отделкой, в самый раз для вдовьего наряда, но прибежал слуга, поставленный сторожить на Великой улице: появились Борецкие. Тогда Настасья тоже двинулась в сторону Софийского берега, где над бело-розовой стеной Града сияли тусклой позолотой купола древнего Собора. На Епископскую улицу вышли одновременно, с двух концов: Григориева со своими провожатыми, Борецкая со своими. Издали друг дружке не глядя поклонились, на одинаковую нижину – будто аршином отмерили. Притом обе не повернули головы, однако, скосив взгляд, Настасья отметила, что Марфа прихватила с собой тоже двоих: сына Федора и Корелшу, начальника над паробками, боевой челядью. Оба для драки хороши, но для совета негожи. Это Борецкая стращает – напоминает, чей нынче в Новгороде верх, чья сила. Но примчалась-таки, ворониха старая. Знает, что у Настасьи Каменной всюду глаза и уши, хочет новости послушать. Тревожится. Сошлись перед самым крыльцом, снова поклонились, и теперь уже осмотрелись как следует, в упор. Давненько вот так, лицо в лицо, не виделись. С расстояния, на Госпо́де, на молитве в Соборе или на больших пирах всегда располагались в противоположных углах, окруженные друзьями и сторонниками, а близко не сходились года четыре, с Московской войны. Были они ростом вровень, обе высокие, но Настасья широкая и мясистая, а Марфа сухая, костлявая. И та и другая во всем вдовьем, однако и тут разница: Каменная одета хоть и неброско, но в дорогое, нарядное, Марфа же в простое черное сукно, словно монахиня. Борецкая была вдова двоекратная, но скорбела не по мужьям, а по старшему сыну Дмитрию, казненному Москвой четыре года назад, после Шелонского разгрома. По носатому морщинистому лицу Марфы прошла злая волна, неистовые огненные глазищи впились в Настасью. Григориева ответила взглядом спокойным, непроницаемым. – Взойдем что ли, Исаковна? – сказала насмешливо. – Стары мы с тобой в переглядки играть. – Взойдем, Юрьевна, – в тон ответила Марфа. В Новгороде почтенных женщин звали либо по отчеству, либо по мужеству – как захочешь и как поведется. Три великие женки предпочитали второе. У Марфы последний муж, Исаак Борецкий, был степенной посадник, первый в Новгороде человек – грех не напомнить. Ефимия выставляла свое от товарок отличие: у нее единственной муж был жив. Про Настасью удивлялись, а бывало, что и спрашивали – это какого же она Юрия? Ну и пусть. Зато каждый раз, когда ее величали «Юрьевной», он будто на миг вставал рядом. Хозяйка встретила на широкой лестнице. Стояла меж двух высоких серебряных многосвечников, будто осиянная, радушно простирала руки. – Пожалуйте, гостьюшки дорогие. Улыбка такая, словно для нее на всем белом свете нет никого желаннее Марфы с Настасьей. Ефимия Ондреевна была несильно моложе вдов, ей шло к пятидесяти, но по виду казалась им дочерью. Лицо гладкое, нежное от мазей и притираний. Стан девичий. По глухим рекам до Северного моря, за мехом и рыбьим зубом, она, как Борецкая, не плавала, из низовского грязнодорожья хлебных караванов, подобно Григориевой, не водила. Путешествовала Шелковая много, но необременительно. Ее муж езживал посланником в ганзейские города, в Неметчину, даже в далекую Венецию, и она с ним, однако со всеми удобствами: с многими слугами, медленно, выжидая хорошей погоды. А родила Ефимия, несмотря на долгий брак, только единожды. Знатные новгородки вообще плодились необильно, соблюдали в детородстве меру: производили двух детей, трех, если кто очень чадолюбив – четверых, а потом оберегались, на что имелись особые бабьи хитрости. Слишком много детей заводить – богатство дробить. Чтоб непременно сыном обзавестись – такого не было. Наследство в Новгороде передавалось и дочерям. А младенцы мерли редко, не то что в других краях. Потому что заботливый уход и чистота.