Сварить медведя
Часть 34 из 62 Информация о книге
Ничего не объясняя, он отвинтил черный ящик от штатива и помчался в церковь. – Штатив нести? – крикнул я вслед, но ответа не последовало. Я взвалил на плечи штатив – на траве остались три довольно глубокие вмятины. Оказывается, на ножки были надеты металлические заостренные колпачки, как у копий. Не стал складывать – еще сломаешь что-нибудь. Отнес, как был, с растопыренными ножками, вернулся и помог просту волочь тяжеленный стул. Ни он, ни я не понимали, в чем дело. В тесной палатке что-то происходило, стенки то и дело шевелились, обозначая контуры огромного тела Нильса Густафа. Звякали какие-то стекла, железки, то и дело лилась какая-то жидкость. Потом запахло дымом – очевидно, он что-то разогревал. Прошло немало времени, не меньше часа, и снаружи показались подошвы сапог художника. Он неуклюже, задом, вылез из палатки. Я успел заглянуть – там были расставлены какие-то чашки и ванночки, в них лежали длиннющие пинцеты. В руках художника была стеклянная пластинка, еще влажная, в углу ее нарастала серебристая капля, потом оторвалась и упала на каменный пол. Стекло так блестело, что я поначалу ничего не увидел. Только когда посмотрел под другим углом, понял, что на пластинке есть какой-то узор или рисунок. Нильс Густаф вышел на свет, кивком поманил нас за собой и поднял пластинку. И тогда мы увидели. Это была наша церковь, как и на первом рисунке, который он показывал. Но перед церковью сидел на стуле человек в сюртуке и с длинными, давно не стриженными, зачесанными назад волосами. Четко очерченные губы, большой бугристый нос. И глаза. Они смотрели на меня не мигая. – Вы сидите перед вашей церковью, прост. Запечатлено навеки. Глаза проста горели. Он дрожал от возбуждения. – Я читал об этом! – воскликнул он. – Еще когда был в Упсале. Это же камера обскура, да? – Лучше! Еще лучше! Совершенно новое открытие. Мой друг заказал этот аппарат во Франции. Эта техника называется дагерротипия. – Машина, которая запечатлевает свет… – Возьмите, господин прост. Это первый дагерротип в Пайале. Не только в Пайале – на всем севере. Берегите его. Сохраните навсегда. – Непременно, – пробормотал прост, принимая пластинку. – Спасибо, обязательно буду хранить. А изображение не исчезнет со временем? – Утверждают, что хранится очень долго. – Дольше, чем живет человек? – Да… то есть вполне возможно. Кто сейчас может сказать? Открытие недавнее, и свидетелей долгой сохранности пока нет и быть не может. Но не странно ли? Если это все же так… представьте: нас с вами давно нет на свете, а кто-то берет этот дагерротип и смотрит на вас – живого! Похоже на ваши гербарии. Прост не мог оторвать глаз от изображения. – А если это искусство распространится? Если любой человек сможет создавать изображения чего и кого угодно, как же тогда вы? – Что вы имеете в виду? – Нужны ли будут портретисты? Нильс Густаф задумался – видно, такая мысль ему в голову не приходила. – Ну, полагаю, это еще не скоро… – Может, не скоро, а может, и скоро. Все обзаведутся такими аппаратами, будут изготовлять собственные картинки и показывать друг другу. И что же – живописи конец? – Знаете, господин прост… возможно, вы и правы. Скорее всего, правы. Такое время придет. Новое время. – И что же это будет за время? – Света. Это будет время света. Прост кивнул. Видно было, что он очень взволнован. – А вы можете показать мне сам процесс? Пока не убрали оборудование… Вроде бы пахнет свинцом? – Нет, господин прост. Не свинцом. Возможно, вы, с вашим тонким обонянием, почувствовали пары азотнокислого серебра, пока это единственный материал, обладающий свойством темнеть на свету. Пойдемте, я вам покажу. Я вышел на улицу. Во мне росла тревога. Даже не тревога – предчувствие опасности. Вечный свет…Lux aeterna… Люцифер[24]. Вот, значит, что нас ждет… И я понял – настало время. Это слово давно звучало в моей душе. Matkamies. Странник. Пора уходить. Пора идти на север. У обочины летает пух кипрея, белые пушинки, они прилипают к одежде и похожи на снег. Птицы собираются в большие стаи – готовятся к отлету. Разъяренные приближающейся смертью осы только и ждут, чтобы впиться в живое мясо. По ночам воздушный океан открыт Вселенной, и беззащитную землю сжимает в тисках космический холод. Осень… как спуск с горы. Поначалу пологий, потом все круче и круче, а потом обрыв – и ты летишь в белом безмолвии и знать не знаешь, когда и чем окончится этот полет. Во всем живом ощущается эта спешка, эта тяга прочь. Я достал свою торбу с запасом хлеба. Никому и ничего не говорил, но в последний вечер прост подошел, положил мне руку на плечо и долго молчал, будто хотел дать совет, но так и не нашел нужных слов. Он, несомненно, догадывался, что со мной что-то происходит. Но мы никогда об этом не говорили. И этой же ночью я вышел – вроде как опорожнить пузырь, – и больше они меня не видели. 41 Прост устроился на крыльце и раскурил свою утреннюю трубку. Как только поплыли первые облачка дыма, рассеялась мошка – проклятие северного августа. Дверь открылась, из дома вышла Брита Кайса и тихо присела рядом. Она, как и прост, с годами утратила свою девичью гибкость. Когда они были женихом и невестой, все на нее оборачивались: она двигалась легко и изящно, как ласка. Теперь уже нет, но быстрота соображения никуда не делась. Все обязательные утренние дела сделаны, можно позволить себе маленький перерыв. – Юсси ночью исчез. Пастор промычал что-то нечленораздельное. – Он тебе ничего не сказал? – Я и так понял. Время пришло. Он был сам не свой. – Что его так мучает? – Он вернется. – Думаешь? – Всегда возвращается. Прост посмотрел на низкое, с редкими просветами августовское небо и раскурил погасшую трубку. – Годы проходят… – тихо произнес он. – Как твой живот? – Лучше. – Не болит? – Нет-нет, боль прошла. А ты? Она покрутила плечами и улыбнулась. – Пока ничего. Но суставы, знаешь… Годы проходят и уже вроде забыты, а они, годы-то, никуда не делись. Лежат в суставах, как песок… Скажи мне, почему Господь создал для людей такие непрочные суставы? Прочитал бы проповедь. Про суставы. – В Писании не так уж много про суставы. – Вот это удивительно… Прокаженные, парализованные, безногие, слепые-глухие – сколько хочешь. И ни слова про старушек. А они, бедные, скрипят, как несмазанные телеги, на все село слыхать. Может, забыл про них Господь? Или апостолы маху дали? – Может, Брита Кайса сама прочитает проповедь? – предложил прост. – Женщинам в церкви положено молчать. – Ну, это не я установил такой порядок. – Но заметь: все проповедники – мужики. Пекка, Юхани, Эркки Антти, Пиети… все до одного. Все мужики. А ты-то сам как считаешь? Ты начал свое движение – Пробуждение, обновление… а женщин что, все это не касается? Если ты не дашь женщинам возможность проповедовать, так все и останется. Прост даже не улыбнулся. – Беда в том, – сказал он, подумав, – беда в том, что почти ни у кого из женщин нет нужного образования. – Так дайте им образование! Дайте им возможность поступать в семинарии, в университеты – научатся думать не хуже мужчин. – А голос? Еще одна закавыка. Женский голос по своей природе слабее. В храме его почти не слышно. – «По природе…» Скажешь тоже. Я могу знаешь как рявкнуть! Захочу, чтобы услышали, – услышат. – Возможно… Но такое время настанет не скоро. – А ты не забыл случайно? С каких слов все началось? Духовное обновление, пробуждение… Молодая женщина в Оселе, вот кто их произнес. Оказалось, она глубже понимает порядок спасения, чем все церковники и профессора, которых тебе довелось слышать. Простая, необразованная саамская девушка – вот кто зажег спасительный факел. – Я никогда не забуду ее. Мария… – Милла. Ее звали Милла. Милла Клементсдоттер. – Да… крестили ее под этим именем. – И что ты думаешь? Разве не получился бы из Миллы Клементсдоттер замечательный проповедник? – Наверняка. Конечно, получился бы. Тут ты права.