Сварить медведя
Часть 21 из 62 Информация о книге
Как прост ни старался скрыть злорадство, ему это не особенно удалось. Я, во всяком случае, заметил – он же, по сути, уличал исправника в лени и неумении делать свое дело. Все, кто был в лавке, слушали со все возрастающим вниманием. Прост мог бы быть и помягче, но цели своей он достиг: сегодня же об этом разговоре будет знать весь приход. – К тому же я почти уверен, что Юлина, как только поправится, сама укажет нам преступника. – Но он же был в маске? – Есть особые признаки. – Прост пристально посмотрел на исправника. – Женщины большие доки по части деталей. Мы, мужчины, народ толстокожий. Нам на мелочи плевать, мы их не замечаем, но женщины… Исправник подошел почти вплотную. Вид у него был угрожающий – не приведи Господи, ударит. Я чуть не насильно вытащил проста из лавки. – Зачем вы так, учитель? – Зато теперь каждая собака в приходе знает, что никакой бродяга здесь ни при чем. – А Юлина? Вы же ее…вы же ее подвергаете опасности! – Не думаю… Когда все станет известно, преступник поймет, что мы наступаем ему на пятки. Наверняка поостережется. Мы сложили покупки и двинулись домой. У калитки лавки стояла женщина. Вся в черном, плечи приподняты, будто ей холодно. Судя про всему, давно дожидалась проста – как только завидела, всплеснула руками и бросилась к нему. Из-под платка торчал только острый покрасневший нос. Прост поймал ее похожую на птичью лапу руку и дружелюбно поздоровался. – Jumalanterve, мир вам и покой. Женщина попыталась ответить, но не смогла – пробормотала что-то нечленораздельное. Стуча зубами, протянула просту сложенный кусок ткани, но когда тот попытался его развернуть, вырвала и прижала к груди. – Госпожа себя неважно чувствует? – участливо спросил прост. – Нет… плохо… не я, не я! Мой мальчик… – Ваш сын? Она повернулась и почти побежала. Прост поспешил за ней. – Расскажите, что вас мучает. – Мой мальчик очень болен. Очень! – Да остановитесь же на минутку! Давайте помолимся за вашего сына. Она, не слушая, ускорила шаг. – Остановитесь! – сурово скомандовал прост. Она внезапно послушалась, замерла и повернулась к пастору. Бескровные губы сжаты в узкую, еле заметную полоску. Прост взял кусок ткани из ее ледяных рук. Она не возражала, только обреченно закрыла глаза. Он развернул – детская рубашонка. Совсем маленькая, на новорожденного. – Почему вы хотели отдать ее мне? – Нет… – прошептала женщина. – Как же – нет? Вы дали мне ее, а потом чуть не вырвали. – Мальчик должен… эта рубашка должна быть на нем. Только теперь прост понял, в чем дело. Глаза его блеснули. – Исцелять может только Иисус, – сказал он спокойно. Я вздрогнул – внезапно осознал, чего стоит ему это спокойствие. – Иисус… – прошелестела женщина. – Jeesuksen Kristuksen… Она судорожно схватила проста за руку, точно хотела насильно втянуть в свое тело, проникнуться его воображаемой духовной мощью. Но потом опомнилась, низко поклонилась и прижалась влажным лбом к его руке. – Мы будем молиться, – выдавил прост. – Что с вашим мальчиком? – Корь… Прост помрачнел. Наверняка вспомнил маленького Леви – отечное, пылающее лицо, светобоязнь, быстрое, лихорадочное дыхание. Сколько тысяч молитв он прочитал за душу малыша… тысяч, тысяч и тысяч. – Иисус, – пробормотал он. – Святый Иисусе, услышь нашу молитву. Женщина вдруг начала раскачиваться – вперед-назад, вперед-назад. С ее длинным острым носом она была похожа на клюющую птицу. Пастырь, духовный отец стоял с закрытыми глазами и что-то бормотал. Около него начали собираться любопытные. Круг становился все теснее. Jeesuksen Kristuksen… Вот-вот произойдет чудо – спасение невинного ребенка. Потом будут рассказывать, как все почувствовали дуновение теплого ветра, сладостного и упоительного, ветра, напоенного медовым ароматом, – и ветер подул не с лугов, а сверху, с небес. Люди окружали его все теснее, всем хотелось быть к нему поближе. Не кто иной, как прост зажег на нашем севере огонь Пробуждения и возрождения. Финские окраины полыхали духовным энтузиазмом. Но я не мог отделаться от мысли – а что, если он подкидывает в этот святой огонь не дрова, а хворост? Да, сейчас он пылает бойко и заразительно, но хворост долго не горит. Чуть-чуть тепла – и, глядишь, остались только выжженная земля да носимая ветром зола. Неужели он всех обманул? Может, его энтузиазм излишен и даже вреден? Не лучше ли греть, чем гореть? Огонь веры необязательно должен стать пожаром, он может и тлеть. Тлеть бесконечно долго, как трутовик, почти не давая тепла, но постоянно напоминая о себе тонкой петлей дыма, которая не исчезает никогда. Не надо делать так много и сразу, важно постоянство. Прост сто раз говорил, как он презирает служителей церкви с их обязательными цитатами из Библии, которыми они пичкают скучающих прихожан, с их тягучими литаниями, с их неприятием любых перемен, в том числе и перемен к лучшему. Прост рассуждал по-иному. Не надо ползти в гору, говорил он, надо бежать – только тогда можно достигнуть вершины веры. И еще: чтобы выгрести против течения, надо грести изо всех сил. Проповедуемое простом Пробуждение наделало много шуму, и прихожане, кажется, одобряли его пылкость. На его проповедях сердца грешников бились быстрее, лица искривлялись в плаксивых гримасах, прихожане кричали и подпрыгивали в припадке liikutuksia, маниакального религиозного энтузиазма. И мне иногда закрадывалась в голову мысль… Неужели все, чего он достиг, – всего лишь идолопоклонство, и средства изменили цель до неузнаваемости… 25 По дороге домой прост шел в паре шагов впереди меня. Значит, не в настроении. Когда в настроении, он с удовольствием рассуждает, спрашивает и азартно объясняет, поднимает локти и будто лепит слова руками. Кажется, держит в руках всю цепочку рассуждений, как держат подошедшее тесто, бесформенную расползающуюся массу, которую надо все время мять и перемешивать, чтобы не упала на пол. А сейчас руки вяло повисли вдоль туловища. И молчит. Я заметил: большинство людей ведут себя, как олени. Хотят быть вместе с остальными, со стадом. Если олениха хрюкает, тут же начинают хрюкать и другие. Если олень трубит сигнал опасности, бегут все, хотя сами никакой опасности не видят и им ничего вроде бы не грозит. Главная сила – страх. Кругом враги – росомаха и волк, медведь и рысь. И наверное, у людей так же. Страх. Человек всего боится, таким уж создал его Господь. Мы должны любить и бояться Господа, объяснил Лютер. Но не меньше, а может, и больше мы любим и боимся друг друга. И сильнее всего страх потерять друг друга, остаться в одиночестве, выпасть, лишиться хоть и призрачного, но все же спокойствия, которое дает стадо. Но с простом все не так. Он словно другой породы. Все вокруг кричат – а он молчит как рыба. Все идут вперед – он сворачивает в сторону. Пробовать ему грозить или насмехаться над его убеждениями – значит лить воду на его мельницу, помогать в этих убеждениях укрепиться. Он видит то, что видит, а не то, что должен видеть по закону стада. И вот что удивительно: его совершенно не пугает начальство. Вот, к примеру, со спиртным – кто не любит приложиться к бутылке? Народ с удовольствием хлещет перегонное, а кабатчики подливают и набивают кошельки звонкой монетой. И все счастливы. Кому это мешает? Что плохого в водке? Первая рюмка согревает, вторая веселит, третья развязывает язык. И что в этом дурного? Разве сам Иисус не пил вино? Но прост видел другое. Он видел то, чего я досыта насмотрелся в детстве. Валяющиеся в грязи безвольные тела с полными штанами дерьма и в луже блевотины. Налитые кровью глаза, языки, слизывающие с кружки последние капли ядовитого пойла. Все так делают, все пьют, всё стадо. Стадо бежит вперед, а прост свернул в сторону. Он, наверное, самый храбрый человек из тех, кто мне повстречался в жизни. Из-за своего упрямства и храбрости он очень одинок. Я тоже одинок, но уж никак не из-за храбрости. Мои детские губы постоянно кровоточили от бесконечных затрещин, а руки были покрыты никогда не сходящими синяками от немилосердных щипков. Но хуже всего была ее привычка при малейшей провинности драть меня за волосы. Хватала прямо у корней, чтобы было больней, и принималась драть, как репу. Дергала и мотала, пока не начинала сочиться кровь и волосы не слипались в клейкую кашу. Сестре доставалось не так часто. Она была тихой и покорной, никогда не возражала, только смотрела на меня своими большими… чересчур большими глазами. Она так и не выучилась ползать, как все дети. Вместо этого елозила на попке, помогая себе маленькими ручонками. Выглядело это довольно смешно, ведьма, когда была в настроении, называла ее зайчонком. Я помню ее попку – красная, в ссадинах и ранках от щепок и колючек. Мухи и комары садились и сосали кровь, и вся кожа между ног выглядела как одна большая рана. Она сдирала пурпурно-красные корки и кричала от боли. Я поворачивал ее на живот, плевал на ранки и втирал слюну – других мазей у меня не было. Когда сестренка немного подросла и начала ходить, ведьма кинула ей свою драную кофту, но лечить кожу все равно было нечем. Она садилась пи́сать, и щель между ног выглядела как след от удара топором. Я научил ее вставать в раскоряку над тлеющими углями – тонкий слой смолы покрывал ранки. Это помогало, по крайней мере, отпугнуть мух и комаров. Но она все равно чесалась, чесалась, чесалась – непрерывно, днем и ночью. – Зайчонок, – каркала ведьма и хохотала. – Иди-ка сюда, зайчонок. И сестра, моя родная сестра, залезала к ведьме на колени. Та вынимала изо рта полупрожеванные оленьи жилы, иногда кусочек мяса, из которого высосала весь сок, а иногда просто мучную жвачку – и давала ей. Мучная жвачка пополам с ядовитой слюной из ее поганой пасти… но это тоже еда. Другой не было. У нее было два имени, у моей сестры. Самые красивые имена из всех, что я знаю. Анне Маарет. Но ведьма ее так не называла. Зайчонок. Поглядите-ка, что зайчонок вытворяет. Лапкой жопу чешет, ну вылитый зайчонок. Но я называл ее по имени. Рядом была небольшая роща кривых карельских берез, мы уходили с ней туда, и я шептал в ее расчесанное до крови ухо: Анне Маарет… Анне Маарет. Смотри, Анне Маарет, я приберег для тебя немного хлеба. Я решил бежать и звал ее с собой. Кричал, плакал, тянул за собой так, что чуть не вывихнул ей руку. Но она была слишком мала. Мне было не под силу ее спасти. Никогда, умирать буду, не забуду ее горький, тихий плач. Она держалась за ведьмину юбку и плакала. Так безнадежно, так отчаянно. А ведьма, эта гора протухшего мяса и завшивевших волос, храпела. Она ничего не видела и не слышала. Ведьма. Я никогда не решусь назвать ее матерью. И я бросил сестру. Я бросил единственное существо, которому я был дорог и которое было дорого мне. И остался один. Отбивался от комаров и думал: хорошо бы родиться комаром. Комар живет быстро, неприметно и не мучается. Вот и все. Меня не пугает – а вдруг кто-то меня бросит? Я уже брошен. Прост одинок, потому что идет против всех. А я одинок, потому что и был одинок, и буду одинок всегда. Вот такие мысли лезли мне в голову, пока я шел за понурым и молчаливым учителем. Два диких оленя, которых не взять ни одним арканом. Он велел зайти в его кабинет. Молча достал нож и стал чинить оба купленных карандаша. Стружка была другой, чем та, на месте преступления. Карандаш насильника куплен в другом месте, не в лавке в Пайале. А вот сапожная мазь, гуталин, пахла точно так же – он дал мне понюхать. Я очень хорошо помнил этот запах – похож на деготь, но не деготь. Скипидар. 26 Враги проста делали все возможное, чтобы отравить ему жизнь. Теперь написали донос в Соборный капитул – он якобы отказал молодой матери в крещении ее младенца. На самом деле прост не отказывал, но поставил условие: никакой пьянки по этому поводу. Жалоба была анонимной, но все прекрасно понимали, что написал ее не кто иной, как местный кабатчик. Отметить крещение – как же без этого? После появления проста его доходы, да и не только его – доходы почти всех кабатчиков в наших краях уменьшились чуть не вдвое. Прост обжаловал решение, но Капитул обязал его выплатить женщине ни много ни мало триста риксдалеров – более чем чувствительная сумма. Прост призывал саамов не закладывать свои серебряные украшения в кабаках, а жертвовать их на помощь самым бедным и на школы. Уже это вызывало разговоры – а не опускает ли он серебро в собственный карман? Или в карманы родственников? И это была не первая жалоба – доносы сыпались как из рога изобилия. Ни один не подтверждался, но расчет простой: когда-то церковному начальству надоест. Надо продолжать закидывать его грязью, что-то да прилипнет. Наконец в Соборном капитуле приняли решение действовать – нагрянуть в Кенгис с проверкой. Епископ Исраель Бергман из Хернёсанда взошел на палубу корабля и пустился в долгое путешествие по Ботническому заливу на север. Проведя несколько дней в море, вышел на берег в Хапаранде, у истоков реки Торне. Дальше предстояло плыть по реке на обычной для этих краев длинной, узкой, приспособленной к порогам лодке. Лодкой управляли несколько жилистых мужиков, ни на каком языке, кроме финского, не говорящих. Незнание языков искупалось мастерством и опытом: на длинной и опасной реке им был знаком каждый порог, каждая извилина, они ловко обходили камни, в том числе и подводные, невидимые с поверхности, знали, где можно сделать привал. Река напоминала епископу неправдоподобно длинное живое существо, преклонившее голову в горах и полощущее натруженные ноги в водах Ботнического залива. Не успевали они зачалить свою лодку, как уже начинал потрескивать костер из заранее приготовленных смолистых дров, согревающих и, главное, отгоняющих бесчисленное комарье. Ловили закидными хариусов, и епископу волей-неволей приходилось их потрошить, а гребцы, побросав у костра добычу, вновь налаживали снасть. Потом он ел только что сваренную, нежную, исходящую ароматным паром несказанно вкусную рыбу, но надо было есть быстро. Ему казалось, что его провожатые не едят, а закидывают в себя пищу, как дрова в печь. Руки их были грубы и жестки, как бычья кожа. Ничего удивительного: он ни разу не видел на ком-то из них перчаток или варежек. Они гребли и гребли, они гребли изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и на старых веслах были ясно видны вмятины, оставленные их неутомимыми руками. Чем дальше на север они продвигались, тем светлее становились ночи. На остановке в Эверторнео епископ воспользовался случаем и зашел в церковь с ее богато изукрашенным барочным органом, привезенным из Стокгольма. Потрогал посох, которым русские казаки убили проста Юханнеса Торнберга, – и не мог уснуть всю ночь. Ворочался, прислушивался к упрямому звону комаров под потолком и думал про этого странного человека, к которому ехал в Кенгис. Епископ Исраель Бергман знал проста Лестадиуса очень давно, еще с Упсальского университета, – прост был его студентом. Бергман по образованию математик, студенты восхищались его интеллектом, отточенным, логическим мышлением. К тому же он любил студентов, особенно тех, кто вырос в маленьких поселках на далеком севере. Сам-то он родился в приходе Аттмарс недалеко от Сундсваля. Бергман читал курс астрономии, и студенты валом валили на его лекции – ничего удивительного, звездное небо увлекало его с детства. Как-то раз в осенний, для проста незабываемый, вечер он пригласил студентов к себе в сад. Там стояло странное сооружение, напоминавшее пушку с очень длинным стволом.