Шутка
Часть 13 из 22 Информация о книге
8 Не знаю уж, сколько времени я потратил на то, чтобы объединить созданные в эти дни эскизы и наброски и скомпоновать из них десять иллюстраций приемлемого качества. Работал я на совесть, работал так, словно перед глазами у меня действительно была старая квартира в мельчайших деталях и ее обитатели – боязливые или агрессивные, клубок юных тел, расплющенных о прозрачную стену, которая отделяла меня сегодняшнего от всего того, чем я мог стать. Эти существа ползали, подпрыгивали, извивались, боролись друг с другом, мучили друг друга, и, чтобы придать им законченный облик, я исчерпал в десяти иллюстрациях весь опыт моей жизни. Но я не мог целиком отдаться работе, я боялся, что забуду о Марио, который играл где-то в дальнем конце коридора, и еще больше боялся забыть о самом себе. Поэтому удовольствие от работы ни на миг не превозмогло напряжения. Просто я использовал все профессиональное умение и всю тщательность, на какие только был способен, а закончив, понял, что вкалывал исключительно для того, чтобы иметь право сказать себе: видишь, иллюстрации вчерне готовы, и я сделал их так, как ты хотел. Но не стоит рассчитывать, что они понравятся издателю. Усталый, я принялся разглядывать большую картину, висевшую напротив. Когда я написал ее? Больше двадцати лет назад. В тот период мое творчество воспринималось в целом одобрительно, и это одобрение словно вдохнуло в меня новые силы. Мне все легко удавалось, что, в свою очередь, снова вызывало одобрение. Картина, висевшая напротив, принадлежала этому счастливому времени. Два метра в ширину, метр в высоту, только два цвета – красный и синий, каждый – одного тона, чистейшие цветовые колодцы на фоне деревянной поверхности, куда я вмонтировал настоящий металлический колокольчик. Выйдя из-за рабочего стола, я пересел в угол. Я еще не поднял жалюзи – мне всегда больше нравилось работать при электричестве, а стол стоял как раз под люстрой; в электрическом свете край колокольчика ярко вспыхивал, и возникала сияющая дуга, которая рождалась из красного и заканчивалась в синем. Какую-то минуту мне казалось, что картина задумана удачно. Но затем решил, что это чувство удовлетворенности от старой работы на самом деле вызвано моей теперешней меланхолией. Действительно ли передо мной выдающееся произведение живописи или картина дорога мне как свидетельство той поры, когда мое тело было сильным, когда энергия во мне била ключом? Я начал искать в ней недостатки – и нашел очень много. И постепенно убедил себя, что состарился не только я сам, но и эта моя вещь. В итоге картина стала казаться мне просто испачканным куском дерева. Для чего я напылил по краям золотую краску, создав нечто вроде квадратного нимба, зачем проделал в абстрактном красочном пространстве выемку для реального предмета из металла? Мода проходит, с горечью подумал я, оставляя позади трудноразличимые следы тех, кто за ней гонялся. Я поднял жалюзи, и в комнату проник тусклый свет пасмурного дня: сегодня небо опять заволокли тучи. Я снова взглянул на картину – при естественном освещении она выглядела гораздо хуже. Красный был похож на некротическую ткань, синий напоминал грязную лужу. Уродливо и безлико. Так можно было сказать не только об этой картине, но и обо всех моих вещах, даже тех, что мне нравились, даже тех, что имели успех. Возможно, в толпе нарисованных мной привидений надо было уделить место и призракам картин, которые когда-то казались мне удавшимися, а теперь, по прошествии времени, казались полным провалом. Во мне было запрятано зерно истинного таланта, оно стремилось прорасти и поразить мир невиданными образами. Но мне – точнее, моей личности, какой ее выковало время, то есть совокупности усвоенных мной прописных истин и языков, на которых я научился изъясняться, – было под силу создать лишь произведения вроде этой картины на дереве с вмонтированным в нее колокольчиком. Право же, детские рисунки Марио, которые его хвастливые родители обрамили и развесили по стенам вокруг моей картины, и те были интереснее. Я взглянул на них: горы, лужайки, громадные цветы, загадочные звери, люди с огромными ушами, и все это нарисовано небрежными штрихами, в одних и тех же зеленых и синих тонах. Обычная детская мазня, Бетта в этом возрасте рисовала точно так же, все дети так рисуют. Мне стало невыносимо горько; я сейчас отдал бы что угодно за возможность начать все с нуля, стать кем-то другим. Надо глотнуть свежего воздуха, сказал я себе, открыл окна и дверь на лоджию. Затем пошел проветривать остальные помещения. Я распахнул окно в кухне, потом зашел в кабинет Бетты, в комнату Марио. От затхлого воздуха у меня всегда начиналась головная боль, и мне не хотелось прибавлять к одному недомоганию другое. Все это время Марио, как положено дисциплинированному ребенку, занимался своими игрушками. Я слышал, как он разговаривал с ними, издавал разные механические звуки, выкрикивал приказы, подражал приторным голосам телеведущих. Когда я вошел, он сидел на полу и водил в воздухе рукой, в которой был зажат рогатый монстр, а в другой руке держал его противника, кого-то из супергероев. Когда он заметил мое присутствие, то на секунду остановился и бросил на меня взгляд, желая удостовериться, что я не собираюсь что-то там запрещать ему или ругать его; затем продолжил игру, словно меня не было в комнате. Я открыл балконную дверь и поставил возле нее стул, чтобы ее не захлопнуло сквозняком, а главное, чтобы Марио не выскочил на балкон и не оказался там в ловушке. Перестелил, как сумел, наши кровати, засунул грязное белье в пакет. Но, начав рассматривать рисунки Марио в гостиной, уже не мог удержаться и краем глаза взглянул на множество рисунков, которые были развешаны и в этой комнате. Этот мальчик, размышлял я, будет расти, воображая себя исключительной личностью, которую ждет необыкновенная судьба. А как же иначе, если его родители уже сейчас, когда ему четыре года, превозносят его до небес. Взгляни на эти листки – всюду одни и те же разноцветные человечки, и здесь, и в гостиной, и в коридоре. Бетта и Саверио ничего не выбрасывали, поскольку были твердо убеждены, что в любой чепухе, нарисованной их сыном, чувствуется рука будущего гения. Я все больше мрачнел, хоть и пытался преодолеть дурное настроение, говоря себе: это от твоего физического состояния, ничего не поделаешь, старость не радость. Впрочем, у меня и раньше бывали тяжелые моменты, когда я терял веру в себя. Но сейчас, глядя на эти детские рисунки, я испытывал нечто другое, более органичное, оно бередило мне душу и требовало, чтобы его выразили полностью, до конца. К счастью, Марио пришел мне на помощь. Он прервал игру и подошел ко мне с суперменом в одной руке и монстром в другой. Указывая рукой с монстром на стену, он сказал: – Этот рисунок темный, он тебе нравится? – Они все мне нравятся. – Неправда. Ты сказал, что они слишком светлые. – Я пошутил. Ты сказал, что у меня рисунки слишком темные, а я сказал, что у тебя они слишком светлые. – А я не понял, что это была шутка. – Бывает, что чего-то не понимаешь. – Но я буду рисовать так же хорошо, как ты? – Лучше не надо. – Значит, мои рисунки тебе не нравятся? – Очень нравятся. Это рисунки ребенка, а рисунки детей всегда красивые. – Воспитательница говорит, что мои рисунки самые лучшие. – Воспитательница мало знает или вообще ничего не знает, и о многом судит неправильно. – Неправда, – сказал он и ударил меня ногой монстра, слегка, чтобы я почувствовал категоричность этого отрицания. – Ай! – вскрикнул я, притворившись, что мне больно, и щелкнул его двумя пальцами по плечу. Он улыбнулся и, кажется, был доволен. Воскликнул: «Шутка!» – и хлопнул меня по ноге, на этот раз сильнее. Затем начал смеяться, повторяя: «Шутка! Шутка! Шутка!» – и каждый раз ударяя меня своей зверюгой, все сильнее и сильнее, все чаще и чаще. Потом стал кричать: «Умри, умри», а я пытался отражать его удары, уже ставшие болезненными. Но он бил меня и по тыльной стороне ладони, которой я заслонялся от него; в какой-то момент я почувствовал, что рога монстра оцарапали меня, и, когда он собрался ударить меня опять, схватил его за руку: – Хватит, ты мне делаешь больно. Тихо, примирительным тоном он произнес: – Шутка. – Это уже не шутка, посмотри на мою руку. И я показал ему длинную царапину на тыльной стороне ладони. Он взглянул на капельки крови и вместо оправдания пробормотал: «Ты никогда не хочешь играть». У него вдруг задрожал подбородок, и, стараясь унять эту дрожь, он добавил: – Я поцелую тебя в ранку, и все пройдет. Я побоялся, что он сейчас заплачет, и позволил ему поцеловать царапину, но затем ощутил еще боль в ноге и в ягодице. – Прошло? – Прошло, но ты никогда больше так не делай. Знаешь, где у вас тут антисептик? Конечно же он знал. Я пошел за ним в ванную, и он показал мне, где стоит флакончик с антисептиком. – Сможешь открыть флакон? – спросил он. – Да, я знаю, как он открывается. – А я нет. – А ты попробуй разок, может, получится. Я выставил его из ванной и закрыл дверь. Осмотрел ногу и ягодицу, там тоже были маленькие ранки, я их продезинфицировал. В старости я стал бояться даже ничтожных царапин, мне представлялось, что в них может попасть инфекция, что у меня начнется сепсис, что я попаду в реанимацию. Думаю, это не был страх смерти, а просто боязнь дискомфорта, нарушения привычного образа жизни. Или ужас при мысли о длительном умирании. Я предпочел бы уйти быстро, в один миг, просто перестать дышать. – Ты в коридоре? – Да. – Не уходи. – Да. Он явно волновался, думал, будто совершил нечто непоправимое; поняв это, я пожалел, что был недостаточно терпелив. Когда я вышел из ванной, то сказал ему: – Сейчас поедим, а потом поработаем вместе. – Будем рисовать? – Да. – В одной и той же комнате? – Конечно, в одной и той же, иначе как бы мы смогли работать вместе? 9 Во время обеда я старался держаться с ним как можно мягче. И он тоже не хотел ставить под угрозу наше будущее сотрудничество. Вместо того чтобы давать указания, как накрывать на стол, он позволил мне сделать это самостоятельно. А когда надо было разморозить еду, накануне приготовленную Салли, даже не стал читать лекцию о том, как пользоваться микроволновкой. Единственным, что он себе позволил, были осторожные расспросы о том, как и сколько мы с ним будем вместе работать – он тоже употребил это слово. Я ответил, что мы будем работать долго, очень долго, пока не стемнеет. И заверил его (он сам спросил об этом, делая стеснительные паузы между словами), что помимо его собственных красок он сможет – правда, совсем немножко – воспользоваться моими. Я понял, что эта игра в совместную работу очень привлекает его, что она ему гораздо интереснее, чем игра в лесенку или в лошадку, и начал опасаться, что сам загнал себя в западню. Но понадеялся, что рисование вдвоем надоест ему раньше, чем мне, до того, как я, при моих не очень крепких нервах, успею потерять терпение, забыв, что имею дело с четырехлетним ребенком. Перед тем как устроиться работать в гостиной, мы зашли в его комнату за бумагой и красками. При этом Марио решил взять меня за руку, как если бы нам предстояло пройти не по коридору, а по темному лесу, полному опасностей, и он должен был проследить, чтобы я не потерялся. Я вспомнил, что оставил дверь на балкон открытой, и хотел закрыть ее, однако Марио позвал меня – я должен был помочь ему уложить его орудия труда в пакет. Когда мы наконец направились в гостиную, он опять взял меня за руку, и я понял истинный смысл этого жеста: удержать меня в атмосфере взаимного доверия, которая возникла между нами и казалась такой многообещающей. В гостиной он сначала захотел проверить, нельзя ли придвинуть его стул еще ближе к моему, убедился, что нет, и мы оба уселись за стол. Но затем он словно бы вспомнил о каком-то очень срочном деле и сказал: «Схожу за подушками». Я спросил, зачем они ему, и он принялся пространно объяснять, что ему будет очень неудобно сидеть на стуле, если он не подложит на сиденье несколько подушек. После этого он ушел и куда-то запропастился, а мне стало тоскливо в одиночестве, от этого серого неба, тусклого света, от покалывания в ноге и ягодице и жгучей боли в оцарапанной руке. Когда я уже нехотя собрался идти смотреть, куда он мог деваться, он бегом вернулся, неся маленькую голубую подушечку, из тех, что его мама раскладывала на полу в его комнате, чтобы он не простудился. Я уложил ее на сиденье, он вскарабкался на стул и, удостоверившись, что ему удобно, спросил, можно ли ему рисовать на моей бумаге, потому что она кажется ему более подходящей, чем его собственная. Я разрешил. Только после этого я откинулся на спинку стула, вытянул ноги под столом и, пока Марио терпеливо ждал, когда я дам ему задание, просмотрел работу, сделанную за последние дни. С каждым просмотренным листом мое разочарование становилось все глубже. Я уже заподозрил, что работал не в полную силу. Десять практически готовых иллюстраций оказались совсем не такими, какими я их задумывал. Я попытался успокоиться, не заниматься самоедством, и вдруг мне пришла идея обратиться за помощью к мальчику, который заглядывал мне через плечо. Ведь больше никого рядом не было, а я нуждался в совете. И я спросил, нравятся ли ему мои рисунки. Это не была игра, я спросил его всерьез, я был искренен как никогда и сам удивился этому. Услышав мой вопрос, Марио залился румянцем. Вместо того чтобы взглянуть на иллюстрации, он взглянул на меня – думаю, хотел понять, началась ли уже игра. Я подтолкнул к нему стопку листов, сложенных в том порядке, в каком иллюстрации должны были располагаться в книге; он внимательно посмотрел на первый лист, прямо-таки впился в него взглядом (эта старая метафора всегда приводила меня в восторг: взгляд превращается в стрелу, которая вонзается в предметы и в людей, чтобы преодолеть непостижимость мира). Наконец он сказал: – Эта у тебя получилась светлая. Смотри, сколько тут желтого. Я недоуменно взглянул сначала на него, потом на картинку, и понял, что он прав. Безотчетно, вопреки моим устоявшимся стилистическим предпочтениям, я уделил в этой иллюстрации много места желтому, или, во всяком случае, тем тонам, которые Марио считал желтыми. Неужели я сделал это, желая заслужить его одобрение? Я едва не рассмеялся, мальчик заметил это и серьезно спросил: – Я неправильно сказал? – Нет, – успокоил я его, – нет. Посмотри еще и скажи, что ты об этом думаешь. Дедушке приятно тебя слушать. Но в этот момент зазвонил телефон. Как некстати, подумал я, и Марио был согласен со мной, он закричал: «Не бери трубку, это телефонные жулики, папа всегда орет на них, чтобы отстали». Еще один звонок, второй, третий, четвертый; мы занервничали. «Пойду возьму трубку», – сказал я, а Марио меня проинструктировал: «Наори на них, они испугаются и больше не будут мешать». Я пошел на кухню, но трубки на базе не было – я оставил ее на полочке в ванной, возле умывальника. Я ответил. Нет, это не был один из тех бедолаг, которые зарабатывают на жизнь, навязывая товары по телефону, это была Бетта. – Ты же говорила, что позвонишь во время ужина, или я ошибаюсь? – спросил я, прохаживаясь с телефоном по коридору. – Говорила, но сегодня вечером я не смогу позвонить. В семь Саверио читает свой доклад, а потом у нас еще масса дел. – Как ваши отношения? Налаживаются? – Да куда там, стали только хуже. Он так волнуется перед докладом, что несет всякую чушь. Сказал, что, пока он репетирует текст перед камерой, я встречаюсь со своим другом. Дошел до того, что несколько минут назад чуть не отхлестал меня по щекам, притом на людях. Просто паранойя какая-то. – Чуть не отхлестал по щекам? – Да. – Скажи ему, что, если он посмеет тебя ударить, я убью его. – Убьешь? – Секунду назад ее голос был жалобным, и вдруг она рассмеялась. – Папа, ты хорошо себя чувствуешь? – Я прекрасно себя чувствую. Скажи ему об этом. Тут она захохотала, громко и безудержно, как бывало с ней в детстве. – Ладно, – пообещала она, с трудом переводя дух. – Я ему передам: мой отец сказал, что, если ты отхлестаешь меня по щекам, он тебя убьет. Бетта никак не могла успокоиться, ей казалось невероятным, что мне хватило смелости выразить в словах намерение, которое я в этот момент готов был осуществить на деле. Я веско сказал ей: – Уходи от него, Бетта, ты еще молодая, ты красивая, ты умница. Найди другого мужа, который больше тебе подходит, роди ему сына, а может, дочь. И снова она рассмеялась, но на сей раз деланым смехом.