Щегол
Часть 7 из 29 Информация о книге
Я поспешно стал проталкиваться сквозь толпы спасателей к тротуару на другой стороне улицы, как раз перед Семьдесят девятой — выискивая маму и не находя ее. Столпотворение машин скорой помощи и неотложек: Скорая помощь Медцентра Бет-Израиль, больница Ленокс-Хилл, Пресвитерианская больница, Медцентр Кабрини. Окровавленный человек в деловом костюме лежал навзничь на спине возле декоративной тисовой изгороди, в крошечном дворике перед домом на Пятой авеню. Натянутая желтая лента хлопала и щелкала на ветру, но промокшие насквозь копы, пожарные и мужики в касках поднимали ее и подныривали под ней туда-сюда, как будто бы ее там и не было. И все то и дело поглядывали в сторону Северного Манхэттена, и я только позже узнал почему: на Сорок восьмой улице (слишком далеко, чтобы я мог что-то разглядеть) саперы при помощи водяных пушек «обезвреживали» бомбу, которая не сдетонировала. Я рвался с кем-нибудь поговорить, узнать, что происходит, и хотел было пролезть к пожарным машинам, но копы метались в толпе, размахивали руками, хлопали в ладони, теснили людей. Я ухватил за куртку какого-то пожарного — молодой парень, со жвачкой за щекой, выглядит приветливо. — Там остались люди! — прокричал я. — Да, да, мы знаем! — крикнул он в ответ, даже не оглянувшись. — Нам велели убраться. Говорят, пять минут, потом опять запустят. Резкий толчок в спину. — Назад, назад! Я услышал чей-то крик. Грубый голос с сильным акцентом: — Руки убери! — БЫСТРО! Все назад! Еще кто-то пихнул меня в спину. Пожарные свесились с лестниц, глядят в сторону Храма Дендур, копы напряженно стоят плечом к плечу, не обращая внимания на дождь. Меня несло мимо них течением, я спотыкался и видел остекленевшие глаза, мотающиеся головы, ноги, которые бессознательно отстукивали обратный отсчет. Когда я услышал треск обезвреженной бомбы и с Пятой авеню взметнулось хриплое болельщицкое «Ура!», меня уже основательно снесло в сторону Мэдисон. Копы-регулировщики по-мельничному вертели руками, отодвигая все дальше поток ошеломленных людей. — Давайте, ребята, давайте, назад! Они вгрызались в толпу, похлопывая в ладоши. — Восточнее, смещаемся восточнее. Один коп, с эспаньолкой и сережкой в ухе, похожий на спортсмена-борца, вытянул руку и пихнул курьера в толстовке с капюшоном, который пытался делать снимки на телефон, тот налетел на меня и чуть не сбил с ног. — Ты потише! — взвизгнул курьер высоким противным голосом, и коп снова пихнул его, на этот раз так сильно, что тот упал в грязь на спину. — Парень, ты что оглох? — проорал коп. — Ногами шевели! — Не трогай меня! — А в морду не хочешь? Между Пятой и Мэдисон творился настоящий дурдом. Стрекот вертолетов в небе, вдалеке кто-то бубнит в мегафон. Движение по Семьдесят девятой улице перекрыли, но она вся была забита полицейскими машинами, пожарными грузовиками, аварийными заграждениями и толпами кричащих, истерящих, мокрых насквозь людей. Кто-то пытался выбежать с Пятой авеню, кто-то — прорваться обратно к музею, одни вскидывали мобильники, пытаясь фотографировать, другие неподвижно стояли посреди людского потока, раскрыв рты и уставившись на черный дым в дождливом небе над Пятой, будто это марсиане прилетели. Сирены, из вентиляционных люков подземки валит белый дым. Завернутый в грязное одеяло бездомный бродит туда-сюда, оглядывается по сторонам с любопытством, замешательством. Я с надеждой высматривал в толпе маму и какое-то время даже пытался плыть против регулируемой копами толпы (встав на цыпочки, вытянув шею), пока не понял, что пробиваться назад и искать ее в толпе под проливным дождем — бесполезно. Она ждет меня дома, подумал я. Дома мы и должны были встретиться, уговор был идти домой, если что-то случится, наверное, она поняла, что меня без толку искать в такой давке. Но все равно меня кольнуло мелочным, дурацким разочарованием, и пока я шел домой (голова разламывается от боли, в глазах двоится), я все искал ее, вглядываясь в окружавшие меня безымянные хмурые лица. Самое важное — она выбралась. Она была в тыще залов от самых сильных разрушений. Среди трупов ее не было. Но о чем бы ни договорились заранее и каким бы логичным это все ни казалось, я все-таки не мог до конца поверить, что она ушла из музея без меня. Глава вторая Урок анатомии В детстве, когда мне было лет пять, больше всего на свете я боялся, что мама однажды не вернется домой с работы. Сложение и вычитание нужны мне были в основном, чтобы отслеживать ее передвижения (сколько еще минут до ее выхода из офиса? Сколько минут от офиса до входа в метро?); еще не умея считать, я что было сил старался понять время на часах и прилежно вглядывался в таинственный круг, нарисованный карандашом на картонной тарелке: стоит его разгадать, и мне откроется ритм ее приходов и уходов. Обычно она возвращалась ровно тогда, когда обещала, поэтому, если она задерживалась хотя бы минут на десять, я начинал дергаться, еще дольше — и я усаживался на пол возле входной двери, будто позабытый всеми щенок, и напряженно вслушивался — не загрохочет ли лифт на нашем этаже. В младших классах я почти каждый день переживал из-за каких-нибудь новостей по 7-му каналу. А что если она будет ждать шестичасовой электрички, а какой-нибудь бомж в грязном камуфляже спихнет ее на рельсы? Или захочет отобрать у нее сумочку, затащит в темную подворотню и зарежет? Что если она уронит фен в ванну, или в нее врежется велосипедист и она вылетит прямо под колеса машины, или ей дадут у зубного не то лекарство и она умрет, как это было с матерью одного моего одноклассника? Думать о том, что с мамой может что-то случиться, было особенно страшно еще и потому, что отец был таким ненадежным. Ненадежным — это еще мягко сказано. Даже в хорошие дни он мог, например, потерять чек с зарплатой или напиться и заснуть, оставив в квартире дверь нараспашку. А уж если он был в плохом настроении — то есть почти всегда, — ходил встрепанный, красноглазый, в таком мятом костюме, будто он в нем катался по полу, и источал такую нечеловеческую застылость, словно какой-то предмет под давлением, который вот-вот взорвется. Хоть я и не понимал, отчего он так несчастлив, было совершенно ясно — во всех его несчастьях виноваты мы. Мы с мамой действовали ему на нервы. Это из-за нас он ходил на работу, которую терпеть не мог. Его раздражало каждое наше действие. Меня он особенно не переносил, хотя не сказать, чтоб он вообще проводил со мной много времени: по утрам, пока я собирался в школу, он — молчаливый, с набрякшими веками — сидел за чашкой кофе, разложив перед собой «Уолл-стрит джорнэл»: халат распахнут, волосы торчат вихрами, руки иногда так трясутся, что пока донесет чашку до рта — весь кофе расплещет. Едва я входил, он принимался напряженно следить за мной, раздувая ноздри, стоило мне громыхнуть приборами или миской с хлопьями. Если не считать этих ежеутренних неловкостей, виделись мы нечасто. Мы не ужинали вместе, он не ходил на школьные собрания, не играл со мной и почти не разговаривал — по правде сказать, он и дома-то чаще всего появлялся, когда я уже спал, иногда — особенно по пятницам и после зарплаты — заваливался не раньше трех-четырех утра: хлопая дверьми, роняя портфель, производя столько беспорядочного шума и грохота, что я, вздрагивая от ужаса, просыпался, таращился в мерцающие на потолке созвездия от ночника-планетария и гадал, не вломился ли к нам убийца. К счастью, когда он напивался, то волочил ноги с узнаваемой диссонансной дробью — я звал это «поступью Франкенштейна»: шаги были грозными, тяжелыми, паузы между ними — до абсурдного долгими, и как только я понимал, что это никакой не маньяк или психопат, а всего-навсего отец топочет в темноте, то проваливался обратно в тревожный сон. На следующий день, в субботу, мы с мамой старались сбежать из дома до того, как отец — скрутившись, в испарине — проспится на диване. Если не получалось, мы целый день ходили на цыпочках, боясь хлопнуть дверью или еще как-то его потревожить, пока он с каменным лицом сидел перед телевизором с бутылкой китайского пива, взятого навынос, и остекленело смотрел с выключенным звуком спорт или новости. Поэтому мы с мамой не слишком встревожились, проснувшись как-то субботним утром и обнаружив, что он и не приходил домой. Слегка забеспокоились мы только в воскресенье, да и то беспокойством это было назвать сложно: в колледжах начался футбольный сезон, он, скорее всего, поставил на игру и, не предупредив нас, умотал на автобусе в Атлантик-Сити. И только на следующий день, когда секретарша отца, Лоретта, позвонила нам, потому что он не явился на работу, до нас стало доходить: что-то случилось. Мама, боясь, что его ограбили или убили в пьяной драке, позвонила в полицию, и несколько дней мы напряженно ждали звонка или стука в дверь. Наконец, уже под выходные, от отца пришло невнятное письмо (со штемпелем Ньюарка, штат Нью-Джерси), в котором он раздраженными каракулями сообщал, что отбыл в неизвестном направлении «начинать новую жизнь». Помню, что я долго размышлял над фразой про «новую жизнь», словно бы в ней и впрямь скрывался какой-то намек на то, куда он уехал; и я еще с неделю упрашивал, уламывал и умолял маму дать мне самому взглянуть на письмо. («Ну ладно, — сдалась она, вытащив письмо из ящика стола, — не знаю, как уж он хотел, чтобы я тебе это все объяснила, так что, может, и его объяснение сойдет».) Письмо было написано на бланке отеля «Даблтри-Инн» недалеко от аэропорта. Я был уверен, что найду ценные подсказки, по которым пойму, где он находится, но вместо этого был сражен чрезвычайной краткостью письма (всего четыре-пять строк) и неряшливым, торопливым, «на отвали» почерком, будто он начеркал что-то, убегая в магазин. Уход отца во многом стал для нас облегчением. Я уж точно по нему не скучал, и мама, кажется, не скучала тоже, хотя нам обоим было ужасно грустно расставаться с нашей домработницей Чинцией, потому что мы больше не могли ей платить (Чинция плакала и предлагала остаться и работать у нас бесплатно, но мама нашла ей место на полдня в том же доме, у семейной пары с ребенком, поэтому где-то раз в неделю она заходила к маме в гости на чашку кофе, прямо в халате, который надевала во время уборки). Фотография молодого загорелого отца на лыжном склоне незаметно исчезла со стены, и вместо нее появилось наше фото с мамой — на катке в Центральном парке. Вечерами мама допоздна сидела за калькулятором, разбирая счета. Хоть мы и снимали квартиру с фиксированной арендной платой, без отцовских денег каждый месяц превращался в квест на выживание, потому что в новой жизни на новом месте отец твердо решил обойтись без выплаты алиментов. И мы в общем-то привыкли к прачечной в подвале, утренним киносеансам за полцены, вчерашней выпечке в булочных, дешевой китайской еде на вынос (лапша и омлет фу-янь) и поискам в карманах мелочи на проезд. Но в тот день, когда я тащился из музея домой — замерзший, промокший, скрипя зубами от головной боли, — до меня вдруг дошло, что теперь, когда нас бросил отец, до нас с мамой больше никому нет дела, никто нас не ждет, волнуясь, где это мы пропадали полдня и почему не звоним. Где бы он там ни был, в своей Новой Жизни (в тропиках или прериях, на малолюдном лыжном курорте или в американском мегаполисе), он уж точно прилипнет к экрану телевизора — я живо представлял, как он слегка даже заведется, разволнуется, такое с ним бывало, когда сообщали о крупных катастрофах, которые его никак не затрагивали — об ураганах, например, или обрушениях мостов в каких-нибудь отдаленных штатах. Но хватит ли его волнения на то, чтобы позвонить нам? Да нет, ведь не станет он звонить, к примеру, бывшим коллегам, чтобы узнать, что там у них творится в «Сто первом»[12] хоть и наверняка подумает, а как там сортировщики чечевицы и специалисты по выжиманию карандашей — так он звал своих сотрудников. Что там, секретарши перепугались, сгребли со столов семейные фото, сбросили каблуки и кинулись по домам? Или все переросло во что-то вроде траурной вечеринки: в офис доставили сэндвичей, и все собрались возле телевизора в переговорной на четырнадцатом этаже? Я добирался домой, казалось, целую вечность, но не запомнил почти ничего, кроме какой-то серой, холодной, спеленутой в саван из дождя Мэдисон-авеню — колыхались зонтики, толпы на тротуарах молча плыли к Южному Манхэттену, везде — ощущение сгорбленной безликости, как на черно-белых снимках тридцатых годов — с очередями за хлебом и возле лопнувших банков. Головная боль и дождь стянули мир в узкий круг боли, поэтому я мало что замечал, кроме ссутуленных спин идущих впереди людей. По правде сказать, голова у меня болела так, что я вообще не видел, куда иду, и пару раз, когда я тащился через переходы, не обращая внимания на светофор, меня чуть не сшибла машина. Похоже, никто точно не знал, что случилось, хотя радио в припаркованной машине проорало что-то про «Северную Корею», а в толпе я слышал слова «Иран» и «Аль-Каида». Тощий и до костей промокший чернокожий мужчина с дредами расхаживал перед входом в музеи Уитни, потрясал кулаками и выкрикивал в воздух: «Пристегнись, Манхэттен! Осама бен Ладен опять нас встряхнет!» Голова у меня кружилась, хотелось присесть, но я все ковылял домой, рывками — будто игрушка, в которой что-то поломалось. Копы жестикулировали, копы свистели и махали руками. С кончика носа у меня капала вода. Снова и снова, смаргивая дождь с ресниц, я крутил в уме одну и ту же мысль: нужно как можно скорее добраться домой, к маме. Она там мечется по квартире, рвет на голове волосы, ругает себя за то, что отобрала у меня телефон. Хотя со связью были проблемы, и у редких уличных телефонов-автоматов выстроились очереди по десять-двадцать человек. Мама, думал я, мама, пытаясь мысленно просигналить ей, что я жив. Я хотел, чтобы она поскорее узнала — со мной все нормально, но в то же время повторял себе: я молодец, что иду, а не бегу, не хочу же я грохнуться в обморок, не дойдя до дома. Ну и повезло же, что она ушла буквально за пару секунд до взрыва! А меня она отправила в самый его центр и теперь думала, наверное, что я погиб. Стоило вспомнить о девочке, которая спасла мне жизнь, как начинало щипать в глазах. Пиппа! У такого смешливого маленького рыжика и вдруг такое чудное, сухое имя, но оно ей шло. Я вспоминал ее взгляд, и голова шла кругом от одной мысли о том, что она — совсем незнакомая мне девочка — спасла меня, задержав на выставке и не дав уйти в черную вспышку сувенирного магазина, в конец всего, в nada[13]. Скажу ли я ей когда-нибудь, что она спасла мне жизнь? А что до старика, так ведь пожарные и спасатели вбежали в здание буквально через пару минут после того, как я оттуда вышел, и я все надеялся, что кто-нибудь добрался туда и его спас — дверь-то была подперта, значит, они знали, что он там. Увижу ли я их снова? Когда я наконец добрался до дома, то уже продрог до костей и шел, шатаясь и спотыкаясь. С промокшей одежды лилась вода, струясь за мной по холлу неровным ручейком. После людных улиц в пустынном холле я чувствовал себя неуютно. И хотя в камере хранения надрывался переносной телик, а где-то в здании всхрапывали рации, никто из ребят-консьержей — ни Золотко, ни Карлос, ни Хозе — не вышел мне навстречу. Вдали виднелась освещенная коробка лифта, пустая, двери нараспашку, будто волшебный шкаф иллюзиониста. Шестеренки сцепились, дрогнули, и этаж за этажом, под мигание старомодных жемчужинок-цифр я проскрипел до седьмого. Оказавшись в знакомом тусклом коридоре — мышино-бурые стены, удушливый ковролиновый запах, — я почувствовал огромное облегчение. Я с шумом провернул ключ в замке. — Привет! — крикнул, заходя в полутемную квартиру: шторы опущены, ни звука. В тишине гудел холодильник. Господи, рванулась во мне ужасная мысль, она что, еще не вернулась? — Мам? — снова позвал я. С ухнувшим вниз сердцем я промчался через прихожую и застыл в замешательстве посреди гостиной. На крючке возле двери не висели ее ключи, на столе не стояла ее сумка. Чавкая в тишине мокрыми ботинками, я прошел на кухню — скорее кухоньку, всего-навсего нишу с двухконфорочной плитой под вытяжкой. Там стояла ее кофейная чашка, купленная на блошином рынке — зеленого стекла, с отпечатком помады на ободке. Я стоял, уставясь на грязную чашку с глотком холодного кофе на донышке, и не знал, что делать. В ушах у меня стоял свист и шум, голова болела так, что я едва мог думать: в глазах плескались волны черноты. Я так зациклился на том, что она волнуется, так рвался домой, чтобы ее успокоить, что мне даже в голову не приходило, что ее самой дома может и не быть. Морщась от каждого шага, я прошел по коридору в родительскую спальню — с тех пор как ушел отец, там ничего особенно не изменилось, разве что теперь, когда комната стала маминой, там прибавилось вещей и женскости. Автоответчик на столике возле неубранной, холмистой кровати не светился: сообщений не было. Стоя в дверях и чуть ли не переламываясь от боли, я пытался сосредоточиться. Дневная сумятица отдавалась дрожью во всем теле, будто бы я очень долго протрясся в машине. Так, сначала самое важное: найти телефон, проверить сообщения. Вот только где мой телефон, я не знал. Когда меня отстранили от занятий, телефон мама отобрала, прошлым вечером, пока она была в ванной, я пытался его вызвонить, но, судя по всему, она его выключила. Помню, как запустил руки в верхний ящик ее комода и продирался сквозь путаницу шарфов: шелка, бархата, индийского шитья. Затем, с превеликим усилием (хоть она была и не тяжелая) я подтащил банкетку к изножью кровати и вскарабкался на нее, чтобы заглянуть на верхнюю полку у нее в шкафу. После этого я в каком-то полудурмане сидел на ковре, привалившись щекой к банкетке, в ушах — отвратительный белый шум. Вдруг — страх. Помню, как я вскинул голову, ошпаренный мыслью о том, что на кухне открыт газ, что сейчас я отравлюсь газом. Вот только запаха газа я не чувствовал. Наверное, я заходил в маленькую ванную в ее спальне, рылся в аптечке в поисках аспирина, чего-нибудь от головы, не знаю даже. Точно помню, что в какой-то момент, не знаю как, я очутился у себя в комнате — я хватался одной рукой за стену возле кровати и чувствовал, что меня вот-вот стошнит. А потом все так смешалось, что я толком и не могу ничего рассказать, помню только, как оторопело вскочил с дивана в гостиной, услышав, что вроде хлопнула дверь. Но это была дверь соседней квартиры, не наша. В комнате было темно и я слышал с улицы гул машин, вечерние пробки. В полумраке я обмер на пару секунд, пока звуки не зазвучали узнаваемо, а на фоне сумеречного окна не проступили знакомые очертания настольной лампы и лирообразных спинок стульев. — Мам? — позвал я с заметной трещинкой паники в голосе. Я уснул как был — в грязной мокрой одежде, диван тоже промок, там, где я лежал, осталась вязкая влажная впадина. Мама утром оставила окно приоткрытым и жалюзи постукивали от зябкого ветерка. На часах было 18.47. Стало еще страшнее, и я зашаркал по квартире, зажигая везде свет — даже люстру в гостиной, которой мы обычно не пользовались, потому что лампы там были слишком мощные. Зайдя в спальню матери, я увидел мигающий в темноте красный огонек. Меня обдало восхитительной волной облегчения: я кинулся к кровати, нащупал кнопку автоответчика и лишь через несколько секунд понял, что говорит не мама, а ее коллега — отчего-то очень бодрым голосом: — Привет, Одри, это Прю, проверка связи. Ну и денек, правда? Слушай, там по «Пареха» пришли правки, надо обсудить, но сроки все равно передвинули, так что не горит. Надеюсь, солнце, ты там в порядке, как сможешь — позвони. Я долго стоял там и глядел на автоответчик после того, как он, пикнув, выключился. Затем слегка раздвинул шторы и выглянул на улицу. Люди как раз возвращались домой с работы. Вдалеке еле слышно сигналили машины. Голова у меня по-прежнему раскалывалась, и чувствовал я себя так, будто проснулся с тяжелого похмелья (тогда еще новое для меня ощущение, не то что сейчас, к сожалению), будто забыл и не сделал чего-то важного. Я вернулся в спальню, трясущимися руками набрал номер ее сотового — тыча в кнопки так быстро, что ошибся и пришлось набирать заново. Но мама не взяла трубку, включилась голосовая почта. Я оставил сообщение (Мам, это я, я волнуюсь, ты где?) и уселся на кровати, обхватив голову руками. С нижних этажей поплыли запахи еды. Из соседних квартир просачивались невнятные голоса, какие-то глухие звуки, кто-то хлопал дверцами шкафчиков. Наступал вечер, люди приходили домой с работы, бросали на пол портфели, трепали по головам собак, кошек и детей, включали новости, собирались в рестораны. Где же она? Я перебрал все причины, по которым она могла задержаться — но не придумал ничего убедительного. Хотя, кто знает, вдруг там как-то улицу перекрыли и она не может попасть домой? Но она бы тогда позвонила. Может, телефон потеряла, думал я. Сломала? Отдала кому-то, кому он был нужнее? От тишины в квартире мне стало жутко. В трубах гудела вода, ветерок исподтишка пощелкивал планками жалюзи. Просто потому, что я без толку сидел на кровати, казалось — нужно действовать, и я позвонил ей снова, оставил еще одно сообщение, на этот раз не сумев скрыть дрожи в голосе. Мам, забыл сказать, я дома. Позвони сразу, как сможешь, ладно? Затем я на всякий случай позвонил ей на работу и оставил сообщение на автоответчике. Я вернулся в гостиную — в груди расползался могильный холод. Постояв там пару минут, я пошел проверить, не оставила ли она мне записки на доске в кухне, хотя прекрасно знал, что никакой записки там нет. Вернувшись в гостиную, я выглянул из окна на запруженную улицу. Может, она решила меня не будить и побежала в аптеку или за едой? Я подумал было поискать ее на улице, но разве смог бы я углядеть ее в вечерней толпе, и к тому же я боялся пропустить ее звонок. Консьержи уже давно по идее должны были смениться. Я позвонил на первый, надеясь, что попаду на Карлоса (самого старшего и самого осанистого из всех консьержей), а еще лучше — на Хозе: громадного развеселого доминиканца, которого я любил больше всех. Но трубку все не брали и не брали, пока наконец мне, запинаясь, не ответил тонкий голос с сильным акцентом: — Халё? — А Хозе там? — Нет, — ответил голос. — Нет. Потом пазьвани.