Последняя из единорогов
Часть 2 из 7 Информация о книге
И он ответил: – Еще как. Ты рыбный торговец[5]. Ты мое все, мой солнечный свет, ты стара, и седа, и сонлива[6], ты рябая, чахоточная Мэри Джейн. – Мотылек помолчал, колыша крыльями на ветру, и тоном светской беседы добавил: – Имя твое – колокол златой, что в сердце у меня подвешен[7]. Чтобы назвать его только раз, я бы тело мое разбил на куски. – Так назови, – взмолилась единорог. – Если ты знаешь мое имя, назови его. – Румпельштильцхен, – радостно сообщил мотылек. – Что, съела? Нет, не получишь ты медали. – И он заплясал, мерцая, и спел: – Не пойти ли тебе домой, Билл Бейли, не пойти ли, куда прежде ходить не мог[8]. Засучи рукава, Винсоки[9], трудно звездочку поймать, если скатится за гору[10]. Глина спит, а кровь бродяжит[11]. И во всем приходе меня будут звать «Убей-бес»![12] Глаза его ало поблескивали в отсветах рога. Единорог вздохнула и побрела дальше и позабавленная, и разочарованная. Так тебе и надо, думала она. Глупо ждать от мотылька, что он признает тебя. Они только и знают, что стихи, да песни, да то, что услышали от кого-то. Побуждения у них самые добрые, но разумения никакого. Да и откуда ему взяться? Слишком быстро они умирают. Мотылек, важно прогуливаясь по рогу, спел: – Раз, два, три, хитрюга[13], – и вдруг закружился, голося: – Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой[14], ты вот взгляни на этот одинокий путь[15]. Ах, проклят тот, кто любит, – подозревая, любит так же сильно[16]. Ты, кто греков всех милее[17], приходи сюда скорее с гневным воинством фантазий, коему лишь я владыка[18], и каковое поступит в продажу всего на три дня по даровым летним ценам. Люблю тебя, люблю, о ужас, ужас, ужас, сгинь, ведьма, сгинь, рассыпься[19], плохое же ты выбрала место, чтобы хромать[20], ох, ива, зеленая ива[21]. Голос его звенел в голове единорога, словно осыпь серебряных монет. Мотылек сопровождал ее до конца этого гаснувшего дня, но когда солнце село и по небу поплыли розоватые рыбы, он спорхнул с рога и, повиснув перед ней в воздухе, воспитанно сообщил: – Я должен сесть в поезд «А»[22]. И единорог увидела нежные черные прожилки в его пронизанных светом облаков бархатных крыльях. – Прощай, – сказала она, – надеюсь, ты еще услышишь много новых песен. То было лучшее прощание с мотыльком, какое она сумела придумать. Однако мотылек не покинул единорога, но закружил над ее головой, приобретя в синем вечернем воздухе вид менее удалой и менее нервный. – Лети же, – попросила она. – Слишком холодно уже для прогулок. Но мотылек все медлил, мурлыча что-то себе под нос. – Македонийцами мы кличем их коней, – рассеянно поведал он, а затем отчетливо произнес: – Единорог. На старофранцузском unicorne. На латыни unicornis. Буквально однорогий: unus – один, cornu – рог. Баснословное животное, похожее на лошадь с одним рогом. О, я и кок, и капитан, и штурман брига «Нэнси»[23]. Тут кто-нибудь видел Келли?[24] Он радостно затрепетал в воздухе, и первые светляки заморгали вокруг в удивлении и серьезных сомнениях. Единорог же, услышав свое имя наконец-то произнесенным, была ошеломлена и обрадована до того, что даже упоминание о лошади пропустила мимо ушей. – О, так ты узнал меня! – вскричала она, и упоенный выдох ее отбросил мотылька футов на двадцать. Когда же он кое-как возвратился назад, единорог взмолилась: – Мотылек, если ты и вправду понял, кто я, скажи, не видел ли ты таких, как я, скажи, куда мне идти, чтобы найти их. Куда они подевались? – Бабочка, бабочка, где же мой папочка?[25] – пропел он в редеющем свете. – Кто сделался шутом, отмечен колпаком, а если ты дурак, заметно все и так[26]. Ах, если б я мог стать моложе и впиться в этот рот![27] Мотылек снова опустился на кончик рога, и единорог увидела, что бедняга дрожит. – Прошу тебя, – сказала она. – Мне нужно знать лишь одно – есть ли где-нибудь в мире другие единороги. Скажи, мотылек, что подобные мне существуют, и я поверю тебе и возвращусь в мой лес. Я так давно ушла оттуда, а ведь обещала вернуться поскорее. – Мчи грядою лунных гор, – начал мотылек, – мчи долиной тьмы и хлада…[28] – Но вдруг остановился и продолжил совсем другим, странным голосом: – Нет-нет, слушай, не слушай меня, слушай. Ты сможешь отыскать своих, если тебе хватит отваги. Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы. Пусть ничто тебя не страшит, не ищи половинной надежды. Крылья его коснулись шкуры единорога. – Красный Бык? – спросила она. – Кто это – Красный Бык? Мотылек снова запел: – Иди за мной. Иди за мной. Иди за мной. – Но затем сильно потряс головой и продекламировал: – Крепость его как первородного тельца, и роги его, как роги буйвола; ими избодет он народ весь, какой есть, до пределов земли[29]. Слушай, слушай, слушай быстро. – Я слушаю! – вскричала единорог. – Где мой народ, и кто такой Красный Бык? Но мотылек подлетел, смеясь, к ее уху. – Мне снился страшный сон – я крался по земле, – пропел он. – Все собаки разом – Трэй, Бланш и Милка[30] – лают на меня, змеюки маленькие, все шипят, и нищеброды в город входят[31]. А за ними раки на хромой собаке. Еще мгновение он проплясал перед нею в сумерках, а потом отлетел, трепеща, в фиолетовые тени придорожья, припевая: – Либо ты, либо я, мотылек! Рука в руке, рука в руке, рука в руке… Последним, что увидела единорог, был его легкий полет меж стволами деревьев, впрочем, глаза могли и обмануть ее, ибо ночь уже наполнилась крыльями. «По крайности, он узнал меня, – печально думала она. – Это что-нибудь да значит. – Но тут же ответила себе: – Нет, ничего это не значит, кроме того, что кто-то когда-то пел песню о единорогах или читал стихи. Да, но Красный Бык. Что он подразумевал? Еще одну песню, я полагаю». Шла она медленно, и ночь смыкалась вокруг нее. Низко спустившееся небо было почти совершенно черным, лишь в одном его месте светилось желтоватое серебро – там луна ползла за плотными тучами. Единорог негромко напевала самой себе песню, давным-давно слышанную ею в лесу от юной девы: Ты знай: поселюсь я в доме твоем Не прежде, чем в туфельке – кот с воробьем, А ты не придешь ко мне никогда — Не прежде, чем выплюнет рыбу вода[32]. Слов она не понимала, но мелодия нагоняла на нее тоску по дому. Ей казалось теперь, что, едва выступив в путь, она слышала, как осень начинает потряхивать буки ее леса. И наконец она улеглась в холодной траве и уснула. Нет на свете существ осторожнее единорогов, но когда они спят, то спят крепко. И все-таки, если бы ей не снился дом, она, уж верно, пробудилась бы от приближавшегося к ней в ночи перестука колес и позвякиванья колокольчиков, даром что колеса эти были обмотаны тряпьем, а колокольца укутаны в шерсть. Но единорог была слишком далеко оттуда, дальше, чем мог улететь звон колокольцев, и потому не проснулась. Девять фургонов – каждый был обтянут черной тканью, каждого влекла тощая черная лошадь и каждый оголял решетчатые бока, когда ветер вздувал его черные завесы. Первым правила коренастая старуха, а на саване его красовались с двух сторон надписи большими буквами: ПОЛНОЧНЫЙ БАЛАГАН МАМЫ ФОРТУНЫ. И ниже, буквами помельче: Творения ночи при свете дня. Когда первый фургон поравнялся с местом, где спала единорог, старуха резко натянула поводья, и черная лошадь ее встала. Встали и другие фургоны, ожидая в безмолвии, когда старуха с уродливой грацией спрыгнет на землю. Бесшумно подкравшись к единорогу, старуха долго вглядывалась в нее, а затем произнесла: «Так-так. Ну, будь благословенна сухая скорлупа моего сердца. Сдается, я вижу последнего из них». Голос ее оставлял в воздухе привкус меда и черного пороха. – Если б он знал, – сказала старуха и обнажила в улыбке галечные зубы. – Но я, пожалуй что, ему не скажу. Она оглянулась на черные фургоны и дважды щелкнула пальцами. Возницы второго и третьего соскочили с козел и приблизились к ней. Один, как и старуха, приземистый, темный и беспощадный. Другой был высок и худ, а на лице его выражалось исполненное решимости недоумение. Старый черный плащ, зеленые глаза. – Что ты видишь? – спросила старуха у приземистого. – Кто это лежит здесь, а, Рух? – Дохлая лошадь, – ответил он. – Хотя нет, не дохлая. Скорми ее мантикоре или дракону. Он хмыкнул – точно спичкой чиркнул. – Дурак, – сказала Мама Фортуна. И обратилась ко второму: – А ты, чародей, провидец и маг? Что открывают тебе твои колдовские глаза? Она и Рух разразились трескливым хохотом, однако старуха, увидев, как высокий возница вглядывается в единорога, умолкла. – Отвечай же, жонглер! – прорычала она, но высокий даже головы к ней не повернул. Старуха повернула ее сама, сцапав его за подбородок клешневидной рукой. Встретившись с ее желтым взглядом, он опустил глаза. – Лошадь, – пробормотал он. – Белую кобылу. Мама Фортуна долго вглядывалась в него. – И ты дурак, фокусник, – наконец прошипела она, – но худший, чем Рух, и куда более опасный. Он врет только из жадности, а ты врешь из страха. Или, может быть, из доброты? Он не ответил, Мама Фортуна усмехнулась. – Ладно, – сказала она. – Пусть будет белая кобыла. Она нужна мне для «Балагана». Девятая клетка пустует. – Тут понадобится веревка, – сказал Рух. Он повернулся к фургонам, однако старуха остановила его. – Единственная веревка, способная ее удержать, – сказала она, – это та, которой древние боги связали волка Фенрира. И сделана она была из дыхания рыб, птичьей слюны, женской бороды, мяуканья кошек – и чего еще? Я-то помню – корней гор. Гномов, которые сплели бы ее, у нас нет, придется нам положиться на железную решетку. Я нашлю на нее сон, вот так. Руки Мамы Фортуны стали вязать ночной воздух узлами, в горле ее зарокотали лишенные всякой приятности слова. Когда она закончила заклинание, вокруг единорога запахло молниями. – Теперь в клетку ее, – сказала старуха мужчинам. – Она проспит до зари, сколько вокруг не шуми, – если, конечно, вы по привычной тупости вашей не коснетесь ее руками. Разберите девятую клетку и соберите вокруг нее, но остерегайтесь! Рука, которая хотя бы гриву ее заденет, вмиг обратится в ослиное копыто, и поделом. Старуха снова насмешливо посмотрела на высокого, худого мужчину. – Твои мелкие фокусы будут даваться тебе с еще большим трудом, чем сейчас, чародей, – просипела она. – За работу. Тьмы хватит не надолго. Когда она удалилась настолько, что услышать их уже не могла, и снова вскользнула во тьму своего фургона – так, точно покидала ее лишь затем, чтобы пометить время, тот, кого звали Рух, сплюнул и удивленно спросил: – Хотел бы я знать, что это так растревожило старую каракатицу. Ну притронемся мы к этой зверюге, ну и что? И фокусник ответил ему голосом, почти неслышным: – Прикосновение человечьей руки пробудило бы ее даже от сна, который мог наслать на нее дьявол. А Маме Фортуне до дьявола далеко. – Ну да, ей охота, чтобы мы так и думали, – глумливо сказал темный. – Ослиное копыто! Ха! Однако руки он глубоко запрятал в карманы. – Какое тут заклятие можно нарушить? Это же старая белая кобыла. Но фокусник уже шел к последнему из черных фургонов.