Остров в глубинах моря
Часть 3 из 28 Информация о книге
В сухие сезоны добраться до Ле-Капа можно за день — верхом на добрых лошадках, но Тулуз Вальморен путешествовал с женой в портшезе, а рабы шли пешком. Он оставил на плантации женщин, детей и тех мужчин, которые уже утратили волю и в показательном наказании не нуждались. Камбрей отобрал самых молодых — тех, у которых еще оставалось хоть какое-то представление о свободе. Как бы командоры ни истязали людей, преступить пределы человеческих возможностей они не могли. Дорога то и дело пропадала, к тому же стоял сезон дождей. Только собачий инстинкт и верный глаз Проспера Камбрея, креола, рожденного в колонии и прекрасно знакомого с местностью, не давали им заблудиться в лесной глуши, где чувства обманывают и можно бесконечно ходить по кругу. Все были напуганы: Вальморен опасался нападения беглых рабов или мятежа своих — не раз уже негры, почуяв возможность побега, с голыми руками шли против огнестрельного оружия, свято веря, что лоа защитят их от пули; рабы боялись хлыстов и злых духов леса, а Эухения — своих собственных видений. Камбрей испытывал трепет только перед живыми мертвецами — зомби, и этот страх имел отношение не к встрече с ними, ведь зомби встречаются редко, к тому же они стеснительны, а к перспективе самому стать одним из них. Зомби становится рабом колдуна, бокора, и даже смерть не сможет освободить его, ведь он и так уже мертв. Проспер Камбрей не раз и не два пересекал этот район, гоняясь за беглыми рабами вместе с другими жандармами Маршоссе. Он умел читать книгу живой природы, замечая невидимые для других глаз следы, мог идти по следу, как лучшая из гончих, чуя запах страха и пота жертвы на расстоянии нескольких часов, мог по-волчьи видеть в темноте, мог догадаться о бунте и покончить с ним еще до того, как этот бунт успевал зародиться. Хвалился он тем, что при нем очень и очень немногим невольникам удалось сбежать из Сен-Лазара, а секрет был в методе: следует убить в рабе душу и сломать волю. Только страх и усталость были способны победить стремление к свободе. Работать, работать, работать до последнего издыхания, а оно не слишком долго заставляло себя ждать, ведь до старости не доживал никто: как правило, всего три-четыре года на плантации, никогда — свыше шести-семи. «Не перегибай палку с наказаниями, Камбрей, ты истощаешь моих людей», — не раз приказывал ему Вальморен, которого выворачивало от одного вида гноящихся язв и ампутированных конечностей, а во имя работы практиковалось и то и другое. Но хозяин никогда не возражал Камбрею в присутствии рабов: слово главного управителя не подлежит обжалованию, иначе дисциплины не будет. А ее Вальморен жаждал в первую очередь — борьба с неграми вызывала в нем отвращение. Он предпочитал, чтобы палачом был Камбрей, а сам он оставался бы в роли милостивого хозяина, — роли, которая как нельзя лучше соответствовала гуманистическим идеалам его юности. По мнению Камбрея, более рентабельно было замещать выбывших рабов новыми, чем беречь их: как только рабы окупали затраченные на них деньги, следовало загнать их на работе до смерти, а потом купить других, моложе и сильнее. И даже если кто-то раньше и имел сомнения в необходимости жесткой руки, то история Макандаля, негра-колдуна, эти сомнения полностью развеяла. С 1751 по 1757 год, когда Макандаль сеял смерть среди белого населения колонии, Тулуз Вальморен был еще балованным ребенком, жил в небольшом шале под Парижем, собственности семьи на протяжении уже нескольких поколений, и даже имени Макандаля не слышал. Он понятия не имел, что отец его чудом избежал массовых отравлений в Сан-Доминго и что, если бы Макандаля не поймали, ураган мятежа смел бы весь остров. Казнь его решили отложить, дабы дать возможность плантаторам прибыть в Ле-Кап вместе со своими рабами: так негры раз и навсегда убедятся в том, что Макандаль смертен. «История повторяется, ничто не меняется на этом проклятом острове», — говорил Тулуз Вальморен своей супруге в дороге, на том же самом пути, который несколькими годами ранее проделал его отец, причем с той же целью — присутствовать на показательной казни. Он объяснял ей, что показательная казнь — это наилучшее средство, чтобы сломить дух мятежников: так решили губернатор и интендант, в конто веки проявившие единодушие. Он надеялся, что это зрелище несколько успокоит Эухению, однако просчитался, поскольку и вообразить не мог, что поездка обернется настоящим кошмаром. Он уже был близок к решению повернуть назад в Сен-Лазар, но права на это не имел, ведь плантаторы обязаны были держать единый фронт в противостоянии с неграми. К тому же ему было известно, что за его спиной ходят разные слухи: поговаривают, что он женился на полоумной испанке, что сам он высокомерен и пользуется всеми привилегиями своего социального положения, но при этом не выполняет своих обязанностей в Колониальном совете, где кресло Вальморенов пустует со времени смерти его отца. Шевалье-то был фанатичным монархистом, а вот сын его презирает Людовика XVI — нерешительного правителя, в заплывших жиром руках которого пребывает в данный момент французская монархия. Макандаль История Макандаля, рассказанная Эухении ее мужем, послужила спусковым крючком ее сумасшествия, но не была его причиной. Болезнь эта была у нее в крови: когда Тулуз Вальморен просил ее руки на Кубе, никто не предупредил его, что семья Гарсиа дель Солар насчитывает уже не одного безумца. Макандаль же был недавно привезенный из Африки необъезженный жеребец-мусульманин; образованный человек, он читал и писал по-арабски, имел познания в медицине и разбирался в травах. Правую руку он потерял во время одного несчастного случая, в котором еще один раб, послабее, погиб, и поскольку для работы на плантации тростника Макандаль уже не годился, его отправили пасти скот. Он исходил эту землю вдоль и поперек, питаясь молоком и дарами леса, пока не выучился использовать левую руку и пальцы ног, чтобы ставить ловушки и вязать узлы: тогда уже он мог охотиться за грызунами, змеями и птицами. В его одиночестве и вынужденном молчании вернулись к нему образы отрочества, когда он готовился к войне и охоте, как и положено королевскому сыну-богатырю: высокий лоб, широкая грудь, быстрые ноги, все подмечающий взгляд и копье в твердой руке. Растительность острова совсем не походила на ту, что была ему знакома с юности, но он стал пробовать самые разные листья, корни, кору, грибы и вскоре обнаружил, что некоторые из них годятся, чтобы лечить, другие — чтобы вызывать видения и вводить в транс, а некоторые — чтобы убивать. Он всегда знал, что обязательно убежит, предпочитая расстаться с жизнью в самых жестоких пытках, чем продолжать быть рабом. И готовился к побегу со всей тщательностью, терпеливо поджидая подходящего случая. Наконец он ушел в горы и уже оттуда подготовил восстание рабов, которому было суждено потрясти весь остров, как невиданной силы урагану. Он присоединился к другим беглецам, и вскоре стали заметны последствия его ярости и хитрости: внезапная атака посреди самой темной ночи, яркий свет факелов, удары босых ног, крики, скрежет металла о цепи, пожары в тростниках. Имя чудо-колдуна передавалось из уст в уста: негры повторяли его как молитву надежды. Макандаль, наследный принц Гвинеи, оборачивался птичкой, ящерицей, мухой, рыбой. Привязанный к столбу раб за секунду до удара бичом, от которого он терял сознание, почти всегда успевал заметить пробежавшего мимо зайца: это был Макандаль, свидетель этой пытки. Бесстрастная игуана глядит на распростертую в пыли изнасилованную девочку. «Вставай, пойди вымойся в речке и не забывай ничего, потому что совсем скоро я приду отомстить за тебя», — насвистывает игуана. И это тоже Макандаль. Обезглавленные петухи, нарисованные кровью знаки, топоры в дверях, безлунная ночь, опять пожар. Сначала начался падеж скота. Колонисты решили, что причиной тому — смертоносная и плохо видная травка в полях, и наняли ботаников из Европы и местных знахарей, чтобы обнаружить и искоренить ее. Потом пришел черед лошадей в конюшнях, свирепых псов, а под конец смерть стала забирать целые семьи. У жертв вздувались животы, чернели десны и ногти, разжижалась кровь, клочьями сходила кожа, и в жутких судорогах они умирали. Симптомы появлялись только у белых и не указывали ни на одну из тех болезней, что выкашивали население Антильских островов. И вскоре уже ни у кого не осталось сомнений в том, что это яд. Макандаль, опять Макандаль. Мужчины умирали в муках от глотка ликера, женщины и дети — от чашки какао; все гости на банкете вдруг начинали корчиться от рези в животе еще до того, как им успевали подать десерт. Стало невозможно доверять ни фруктам, снятым с дерева, ни закупоренной бутылке вина, ни даже сигаре, потому что никто не знал, каким образом эта отрава распространялась. Пытали сотни рабов, но так и не смогли выяснить, каким образом смерть входит в дома, пока одна пятнадцатилетняя девочка, одна из многих, кого колдун в образе летучей мыши навещал по ночам, не навела на его след, когда ей пригрозили сжечь ее заживо. Девочку все равно сожгли, но признание ее привело жандармов к убежищу Макандаля, до которого они шли пешком, взбираясь, как горные козы, на вершины и спускаясь в пропасти, пока не добрались до пепельных вершин прежних аравакских вождей. Его взяли живым. К тому времени погибло уже шесть тысяч человек. «Это конец Макандаля», — говорили белые. «Это мы еще увидим», — перешептывались негры. Площадь оказалась тесна для публики, собравшейся со всех окрестных плантаций. Большие белые расположились под навесами у столов с едой и напитками, маленьким белым пришлось довольствоваться крытыми галереями, а офранцуженные сняли на этот день все балконы выходящих на площадь зданий, принадлежащих другим цветным, но свободным людям. Самые лучшие места были оставлены рабам, которых из самых разных мест пригнали их хозяева, чтобы они убедились, что Макандаль — всего лишь ничтожный однорукий негр, которого зажарят, как свинью. Африканцев поместили вокруг кострища, их караулили рвавшиеся с поводков собаки, сходя с ума от человечьего запаха. Утро казни выдалось хмурым, жарким и без единого намека на дуновение ветерка. Резкий запах от множества человеческих тел смешивался с запахом жженого сахара, жаровен с рыбой и ароматом диких цветов, то там, то здесь видневшихся на деревьях. Несколько монахов кропили собравшихся святой водой и предлагали пышки за покаяние. Рабы уже давно научились обманывать монахов, признаваясь в каких-то невнятных грехах, поскольку реально совершенные проступки прямиком отправлялись в уши хозяину. Однако в тот день к пышкам никто расположен не был. Все были возбуждены, все ждали Макандаля. Затянутое тучами небо грозило дождем, и губернатор прикинул, что времени до ливня им едва-едва хватает, но все же он был вынужден ждать интенданта, представителя гражданской власти. Наконец в одной из двух почетных лож появился интендант с супругой — очень юной особой, стесненной тяжелым платьем, увенчанной перьями высокой прической и своим неудовольствием: она была единственной француженкой Ле-Капа, которая не имела ни малейшего желания находиться на этой площади. Ее муж, еще довольно молодой человек, хотя и в два раза ее старше, был кривоног, задаст и пузат, но имел красивую голову римского сенатора под вычурным париком. Барабанная дробь возвестила о появлении пленника. Его встретил хор угроз и оскорблений со стороны белых, насмешки мулатов и неистовые крики поддержки африканцев. Бросая вызов псам, хлыстам и приказам надсмотрщиков и солдат, рабы вскочили и принялись прыгать с поднятыми ввысь руками, приветствуя Макандаля. Это вызвало единодушный порыв толпы: все, включая губернатора и интенданта, встали. Макандаль оказался высоким, очень темнокожим человеком, все тело которого, едва прикрытое грязными панталонами, было испещрено шрамами и пятнами засохшей крови. Он шел, скованный цепями, но прямой, величественный, безразличный. Белых, солдат, монахов и собак он презирал; глаза его медленно обвели лица рабов, и каждый из них понял, что эти черные зрачки выделили из толпы именно его и именно ему передали частицу своего непокорного духа. Он был не рабом, которого ведут на казнь: он был единственным по-настоящему свободным человеком в этой толпе. Так это все и восприняли, и на площадь опустилась глубокая тишина. Наконец негры очнулись, и неконтролируемый хор прогудел имя героя: «Макандаль, Макандаль, Макандаль». Губернатор понял, что лучше бы покончить с делом как можно скорее, пока импровизированный цирк не превратился в кровавую бойню. Он подал знак, и солдаты цепями привязали пленника к столбу, высившемуся в центре костра. Палач поджег солому, и очень скоро щедро политые маслом дрова занялись, вздымая к небу густой столб дыма. На площади не было слышно ни одного вздоха, когда послышался глубокий голос Макандаля: «Я вернусь! Вернусь!» Что же тогда произошло? Это, как говорят колонисты, как раз тот самый вопрос, который чаще всего будет задаваться на этом острове до самых последних дней его истории. Белые и мулаты видели, что Макандаль сбросил цепи и перепрыгнул горящие поленья, но солдаты набросились на него, скрутили и водворили обратно на костер, где через несколько минут он был поглощен пламенем и дымом. Негры видели, что Макандаль сбросил цепи, прыгнул поверх горящих поленьев и, когда солдаты набросились на него, превратился в комара, пролетел сквозь дым, сделал полный круг над площадью, чтобы все могли с ним проститься, и растаял в небе как раз перед тем, как разразился ливень, который промочил дрова и залил огонь. Белые и офранцуженные видели обугленное тело Макандаля. Негры видели только пустой столб. Белые и офранцуженные, спасаясь от дождя, покинули площадь, негры же остались, распевая гимны под грозовым дождем. Макандаль победил, и он выполнит свое обещание. Макандаль вернется. И вот именно по этой причине, поскольку нужно раз и навсегда покончить с этой абсурдной легендой, как пояснил Вальморен своей неуравновешенной супруге, они и направляются вместе с рабами в Ле-Кап, чтобы двадцать три года спустя присутствовать уже на другой казни. Длинный караван двигался под надзором четырех жандармов с мушкетами, Проспера Камбрея и Тулуза Вальморена с пистолетами, а также командоров, которые, будучи рабами, вооружены были саблями и мачете. Полным доверием они не пользовались, поскольку в случае нападения они могли присоединиться к беглым рабам. Негры, изнуренные и голодные, шли медленно, с тюками на спинах, скованные цепью, затруднявшей общее движение; хозяину эта мера казалась излишней, но он не мог подрывать авторитет своего главного надсмотрщика. «Никто и не подумает бежать, негры больше боятся демонов джунглей, чем ядовитых тварей», — пояснил Вальморен жене, но Эухения ничего не желала знать о неграх, демонах или хищниках. Девочка Тете шла без цепи, шагая рядом с портшезом своей хозяйки, который несли два раба, выбранные из самых крепких. Тропа терялась в зарослях растений и жидкой грязи, и кортеж выглядел как длинная печальная змея, в полном молчании тянувшаяся по направлению к Ле-Капу. Время от времени шелест человеческого дыхания и лесной чащи перечеркивался собачьим лаем, ржанием лошади или сухим щелчком хлыста. Поначалу Проспер Камбрей имел намерение требовать, чтобы невольники на ходу пели, подбадривая сами себя и заодно отпугивая змей, что обычно практиковалось при работе в тростниках, но Эухения, страдавшая от тошноты и усталости, вынести этого не могла. В лесу под густым зеленым сводом деревьев темнело рано и светало поздно — из-за кусков тумана, запутавшихся в папоротниках. День был коротким для Вальморена, но бесконечным для всех остальных. Рабы питались кашей из кукурузной муки или батата с сушеным мясом и запивали еду кружкой кофе, все это раздавалось вечером, когда караван останавливался лагерем на ночевку. Хозяин приказал, чтобы в кофе добавляли кусок сахара и немного тафии — рома бедняков, чтобы согреть людей, спавших на влажной от дождей и росы земле, где они ничем не были защищены от возможной вспышки лихорадки. В этом году эпидемии на плантации стали настоящим бедствием: пришлось восполнить потерю многих рабов и ни один новорожденный не выжил. Камбрей предупредил своего нанимателя, что ликер и сладкое развращают рабов и что потом будет совершенно невозможно отучить их сосать тростник. Для борьбы с этим преступлением существовало специальное наказание, но Вальморен не был сторонником изощренных мучительств, за исключением тех, что предназначались беглым рабам, — в этих случаях он неукоснительно соблюдал положения Черного кодекса. Казнь беглецов в Ле-Капе виделась ему пустой тратой времени и денег: вполне можно было бы удушить их и без такой помпы. Жандармы и командоры по ночам сменялись, установив дежурство по охране лагеря и поддержанию огня в кострах, которые должны были отпугивать диких животных и успокаивать людей. Но всем было тревожно в темноте. Хозяева спали в гамаках, натянутых внутри большой палатки из провощенной парусины, со своими сундуками и кое-какой мебелью. Эухения, еще недавно большая любительница покушать, теперь обнаруживала аппетит канарейки, но церемонно садилась за стол, пока еще соблюдая нормы этикета. Этим вечером она занимала стул, обитый синим плюшем, одетая в атласное платье, с грязными, собранными в узел волосами, и потягивала лимонад с ромом. Напротив нее, без сюртука, в расстегнутой сорочке, обросший щетиной и с красными глазами, прямо из бутылки пил ром ее муж. Женщина едва могла сдерживать приступы тошноты, накатывавшие на нее при виде блюд: вареной баранины с солью и пряностями, скрывавшими пошедший на второй день пути запашок от мяса, фасоли, риса, соленых кукурузных лепешек и фруктов в сиропе. Тете обмахивала ее опахалом, не в силах не испытывать сочувствие. Она привязалась к донье Эухении, как та предпочитала, чтобы ее звали. Хозяйка ее не била и поверяла ей свои печали, хотя поначалу девочка ее не понимала, потому что та с ней говорила по-испански. Эухения рассказывала ей, как на Кубе за ней ухаживал ее муж, окружая знаками внимания и задаривая подарками, но потом, в Сан-Доминго, он явил свой истинный характер: супруг оказался испорчен дурным климатом и негритянской магией, как и все колонисты на Антилах. Она же, напротив, принадлежит к высшему обществу Мадрида, и родилась она в благородной семье истинных католиков. Тете не могла предположить, какой была бы ее хозяйка, окажись она в Испании или оставшись на Кубе, но замечала, что состояние ее ухудшается прямо на глазах. Когда Тете познакомилась с доньей Эухенией, та была здоровой молодой женщиной, намеревавшейся привыкнуть к супружеской жизни, но буквально за несколько месяцев душа ее пришла в смятение, и теперь она пугалась всего на свете и начинала плакать без всякого повода. Зарите Хозяева ужинали в палатке, как если бы они сидели в столовой большого дома. Один раб сметал с земли всяких ползучих тварей и отгонял комаров, в то время как еще двое стояли наготове за стульями хозяина и хозяйки — босые, в ливреях, из-под которых катился пот, и несносных белых париках. Хозяин глотал рассеянно, почти не жуя, а донья Эухения сплевывала в салфетку целые куски, потому что вся пища казалась ей тошнотворной, как сера. Ее муж не уставал повторять: она может есть спокойно, ведь мятеж задавлен в зародыше, он и начаться-то не успел, а зачинщики его и главари сидят под замком в Ле-Капе, и закованы они в такое количество железа, что даже не способны его поднять; однако она говорила, что они порвут все свои цепи — как колдун Макандаль. Со стороны хозяина эта идея — рассказать ей о Макандале — была совсем неудачной, ведь она окончательно перепугалась, просто до ужаса. Донье Эухении приходилось кое-что слышать о том, как сжигали в ее стране еретиков, и ей вовсе не хотелось присутствовать при подобном зрелище. Этим вечером она жаловалась на то, что какой-то жгут сдавливает ей голову, что она больше не может, хочет вернуться на Кубу к брату, повидать его, что может поехать даже одна, ведь это недалеко. Я хотела промокнуть ей лоб носовым платком, но она отстранила меня. Хозяин сказал в ответ, чтоб она выкинула это из головы: это очень опасно и будет совсем нехорошо, если она приедет на Кубу одна. «И слышать больше об этом не хочу!» — воскликнул он в сердцах, поднявшись еще до того, как раб успел отодвинуть его стул, и вышел дать последние распоряжения главному надсмотрщику. Она подозвала меня, я забрала ее тарелку и отнесла ее в уголок, прикрыв тряпицей, чтобы потом доесть эти объедки, и тут же принялась готовить ее ко сну. Корсет, чулки и нижние юбки, наполнявшие сундуки с приданым невесты, она уже не носила, ходила по поместью в легких халатах, но к ужину всегда приводила себя в порядок. Я ее раздела, подала ей горшок, обтерла ее влажной тканью, напудрила камфорным порошком — от москитов, намазала лицо и руки молоком, вынула из волос шпильки и сто раз провела гребешком по каштановым волосам, а она с потерянным видом позволяла все это с собой проделывать. Она стала прозрачной. Хозяин говорит, что она очень красивая, но мне-то ее зеленые глаза и острые клыки казались нечеловеческими. Когда я покончила с ее туалетом, она опустилась на колени на свою скамеечку и принялась вслух молиться, и я вместе с ней — это тоже было моей обязанностью. Молитвы я заучила, хотя и не понимала их смысла. К тому времени я уже знала несколько слов по-испански и могла выполнять ее приказания, ведь она не говорила ни по-французски, ни по-креольски. А взять на себя труд найти общий язык — это не ее дело, а наше. Так она говорила. Перламутровые бусины четок скользили между ее белыми пальчиками, а я все думала, сколько еще мне осталось, когда же я смогу поесть и лечь спать. Наконец она приложилась к крестику на четках и спрятала их в кожаный чехольчик, плоский и длинный, как конверт, — его она обычно вешала на шею. Это был ее талисман, как у меня — кукла Эрцули. Я поднесла ей рюмку портвейна, чтобы он помог ей заснуть, и она выпила его с гримасой отвращения. Потом я помогла ей забраться в гамак, накинула сверху москитную сетку и принялась качать гамак, молясь про себя о том, чтоб она поскорее заснула, не отвлекшись на шелест крыльев летучих мышей, тихую поступь диких животных и голоса, начинавшие преследовать ее в то время. Эти голоса не были человеческими: она объяснила мне, что они рождены тенями, джунглями, доходят из-под земли, из ада, из Африки и их речь состоит не из слов, а из завываний и расстроенного хохота. «Это призраки, и их призывают негры», — плакала она от страха. «Ш-ш-ш, донья Эухения, закройте глаза, молитесь…» Я-то боялась не меньше ее, хотя и никогда не слышала голосов и не видела призраков. «Ты здесь родилась, Зарите, поэтому у тебя и уши глухи, и глаза слепы. Если бы ты приехала из Гвинеи, ты бы знала, что призраки есть повсюду», — уверяла меня тетушка Роза, знахарка из Сен-Лазара. Когда я приехала на плантацию, ее назначили моей крестной: она должна была всему учить меня и следить, чтобы я не сбежала. «Не приведи Господь тебе попытаться сбежать, Зарите, ты потеряешься в тростниках, а горы далеко — дальше, чем Луна». Донья Эухения заснула, и я отползла в свой дальний угол, куда не добирался трепетный свет масляной лампы, нащупала тарелку, взяла пальцами немного баранины и поняла, что муравьи меня опередили, но их острый вкус мне тоже нравится. Я уже собралась приняться за второй кусочек, когда в палатку вошел хозяин вместе с рабом — две длинные тени на парусине палатки и сильный мужской запах кожи, табака и лошадей. Я накрыла тарелку и притаилась, стараясь сдержать биение сердца и не дышать, чтобы они меня не заметший. «Пресвятая Дева Мария, молись за нас, грешных, — пробормотала во сне хозяйка, а потом вскрикнула: — Чертова шлюха!» Я снова бросилась качать гамак — пока она не совсем проснулась. Хозяин сел на стул; негр снял с него сапоги, потом помог ему снять панталоны и другую верхнюю одежду, пока он не остался в одной сорочке. Она доходила ему до бедер, и из-под нее виднелся его член — розовый и вялый, как свиная кишка, в окружении гнезда палевых волос. Раб подставил ему горшок помочиться, подождал разрешения идти, погасил масляные лампы, но оставил гореть свечи и вышел. Донья Эухения снова зашевелилась и на этот раз проснулась с испуганными глазами, по я подала ей еще одну рюмку портвейна и снова принялась качать гамак, и вскоре она заснула. Хозяин со свечой в руке подошел и осветил свою жену: не знаю, что он ожидал увидеть — может, ту девушку, которой прельстился год назад. Он протянул к ней руку, но раздумал и только посмотрел на нее с каким-то странным выражением. — Моя бедная Эухения. Ночью она мучается от кошмаров, а днем — от страшной жизни, — прошептал он. — Да, хозяин. — Ты не понимаешь ничего из того, что я тебе говорю, ведь верно, Тете? — Нет, ничего, хозяин. — Это даже лучше. Сколько тебе лет? — Не знаю, хозяин. Десять, наверное. — Значит, должно еще пройти время, прежде чем ты станешь женщиной, верно? — Может быть, хозяин. Он обвел меня глазами с головы до пят. Приблизил руку к своему члену, взял его, подержал, словно взвешивая. Я попятилась, лицо у меня горело. Капля свечного воска упала ему на руку, он чертыхнулся и тут же велел мне идти спать, но вполглаза, чтобы присматривать за хозяйкой. Он растянулся в гамаке, а я ящерицей проскользнула в свой угол. Подождала, пока не заснет хозяин, и осторожно, без малейшего звука, поела. На улице пошел дождь. Так я это запомнила. Бал у интенданта Измученные дорогой путешественники из Сен-Лазара прибыли в Ле-Кап как раз накануне казни беглых рабов, когда весь город дрожал от возбужденного ожидания и в нем уже скопилось столько народу, что воздух смердел запахами толпы и лошадиным навозом. Остановиться на ночлег было негде. Вальморен отправил вперед галопом своего представителя, чтобы он арендовал для его людей какой-нибудь барак побольше, но тот опоздал, и снять ему удалось только трюм стоящей на якоре напротив порта шхуны. Погрузить рабов в шлюпки и переправить на корабль оказалось делом нелегким: они бросались наземь, визжа от страха, в полной уверенности, что им предстоит повторить адское морское путешествие, которое привело их сюда из Африки. Проспер Камбрей и командоры загоняли их силой и в трюме приковывали цепями, чтобы рабы не бросились в море. Отели для белых были переполнены: Вальморены приехали с опозданием в целый день, и у хозяев не оказалось свободных номеров. Не мог Вальморен и отвезти Эухению в какой-нибудь пансион офранцуженных. Если бы он был один, то, не задумываясь, отправился бы к Виолетте Буазье, кое-чем ему обязанной. Любовниками они уже не были, но их дружба укрепилась историей с обстановкой дома в Сен-Лазаре и парой пожертвований, сделанных им в ее пользу, когда нужно было ей помочь справиться с долгами. Виолетта развлекалась тем, что делала покупки в кредит, не слишком считаясь с расходами, пока внушения Лулы и выговоры Этьена Реле не побудили ее к более благоразумной жизни. Тем вечером интендант давал званый ужин для сливок гражданского общества, в то время как в нескольких кварталах губернатор принимал у себя армейский главный штаб, заранее празднуя бесславный конец мятежных беглецов. Столкнувшись со столь неблагоприятными обстоятельствами, с просьбой о приюте Вальморен явился прямо в особняк интенданта. До начала приема оставалось три часа, и в доме царила та суета, что предшествует урагану: рабы бегали с бутылками ликера, цветочными вазами, раздобытой в последний момент недостающей мебелью, лампами и канделябрами, в то время как музыканты — все мулаты — расставляли свои инструменты, повинуясь распоряжениям французского дирижера, а мажордом со списком приглашенных в руках пересчитывал золотые столовые приборы. Несчастная Эухения в полуобморочном состоянии была доставлена прямо в портшезе, за которым следовала Тете с флаконом нюхательных солей и ночной вазой. Как только интендант пришел в себя от неожиданности — обнаружить гостей так рано у своих дверей было сюрпризом, — он, хотя и был едва знаком с Вальмореном, предложил ему и его жене свое гостеприимство, смягчившись от громкого имени гостя и плачевного состояния его супруги. Интендант состарился раньше времени: ему должно было быть чуть за пятьдесят, но выглядел он гораздо старше своих лет. Большой живот не позволял ему лицезреть собственные башмаки, ходил он на широко расставленных несгибаемых ногах, и ему не хватало длины рук, чтобы застегнуть на себе короткий, до пояса, жакет. Дышал он шумно, словно раздувались кузнечные мехи, а его аристократический профиль совсем затерялся между пухлыми румяными щеками и мясистым носом любителя сладкой жизни. Однако супруга его не слишком пострадала от течения времени. Она уже была готова к приему гостей, одета по последней парижской моде — в украшенном бабочками парике на голове и в изобилии расшитом бантами и водопадами кружев платье, в вырезе которого угадывалась ее девическая грудь. Она была все тем же малозначимым воробышком, как и в свои девятнадцать лет, когда в почетной ложе присутствовала на сожжении Макандаля. С тех пор перед ее глазами прошло более чем достаточно казней и пыток, чтобы до конца дней обеспечить ей ночные кошмары. Волоча за собой тяжелый шлейф, она проводила гостей на второй этаж, предоставила Эухении комнату и отдала было распоряжение приготовить ей ванну, но гостья не желала ничего, кроме отдыха. Через пару часов начали прибывать гости, и вскоре весь дом наполнился музыкой и голосами, глухими отзвуками доходившими до распростертой в кровати Эухении. Приступы тошноты не давали ей шевельнуться, и Тете то и дело прикладывала ей ко лбу холодные компрессы и обмахивала веером. На диване в ожидании лежали: сложнейший парчовый наряд, уже отглаженный одной из домашних рабынь, белые шелковые чулки и узкие туфли из черной тафты на высоком каблуке. Внизу дамы пили шампанское стоя: широта их юбок и теснота корсетов существенно затрудняли усаживание; кавалеры же в сдержанных выражениях делились мнениями по поводу завтрашнего зрелища, поскольку не в правилах хорошего тона было слишком бурное обсуждение казни восставших негров. Вскоре разговоры были прерваны призывными звуками рога, и интендант произнес тост за возвращение колонии к нормальной жизни. Все подняли бокалы, и Вальморен отпил из своего, задаваясь вопросом, какого дьявола означает нормальная жизнь: белые и черные, свободные и рабы — все они жили в болезненном страхе. Мажордом, облаченный в театральный адмиральский костюм, три раза ударил в пол золотым жезлом, с должной помпой возвещая начало ужина. В свои двадцать четыре года этот человек был слишком молод для столь ответственного и блестящего поста. К тому он был не французом, как можно было ожидать, а великолепным рабом-африканцем с превосходными зубами, которому некоторые дамы уже успели многозначительно подмигнуть. И как им было не обратить на него внимание? В нем было почти два метра роста, к тому же держался он с куда большим благородством и достоинством, чем любой из приглашенных, даже занимающий самое высокое положение. После тоста все собравшиеся направились в пышную столовую, освещенную сотнями свечей. На улице с наступлением темноты посвежело, но в доме становилось все жарче. Вальморен, терзаясь от липкой смеси запахов пота и духов, увидел перед собой длинные столы, блещущие золотом и серебром приборов, хрусталем из Баккара и фарфором из Севра, одетых в ливреи рабов, стоявших по одному за каждым стулом, и других, которые выстроились вдоль стен и должны были наливать гостям вино, подавать блюда и уносить тарелки. При виде этого великолепия Вальморен с раздражением подумал, что вечер обещает быть очень длинным: чрезмерность в этикете порождала в нем такое же нетерпение, как и разговоры на избитые темы. Может, и верно, что он постепенно превращается в дикаря, в чем укоряет его жена. Гости не сразу заняли свои места, мешкая среди сдвигаемых стульев, шелеста шелка, разговоров и музыки. Наконец появилась двойная череда слуг с первым из пятнадцати прописанных в меню золотыми буквами блюд: начиненные сливами миниатюрные куропатки, разложенные на блюдах в окружении голубых языков пламени пылающего коньяка. Вальморен еще не закончил выковыривать мясо из-под тонких косточек птицы, как к нему приблизился восхитительный мажордом и шепнул, что супруга его нехорошо себя чувствует. То же самое другой слуга одновременно сообщал хозяйке приема, которая подала ему знак с другой стороны стола. Оба встали, не привлекая к себе внимания, под шум разговоров и звяканье приборов о фарфор, и поднялись на второй этаж. Эухения стала просто зеленой, а в комнате стояло зловоние рвоты и поноса. Жена интенданта сказала, что было бы неплохо, чтобы ее осмотрел доктор Пармантье: к счастью, он тоже находится сегодня среди приглашенных в столовой. И тут же дежуривший под дверью невольник отправился за ним. Врач, мужчина лет сорока, невысокий, худой, с почти женскими чертами лица, пользовался у больших белых Ле-Капа доверием благодаря своей скромности и профессиональным успехам, хотя его методы и не отличались ортодоксальностью: он отдавал предпочтение травам бедняков перед слабительными, кровопусканиями, клизмами, горчичниками и другими фантастическими средствами европейской медицины. Пармантье удалось дискредитировать эликсир из ящерицы с золотым порошком, имевший репутацию средства, излечивающего желтую лихорадку только у богатых, ведь остальные не могли его себе позволить. Он смог доказать, что это пойло было настолько ядовитым, что даже если пациенту удавалось справиться с сиамской болезнью, он погибал от отравления. Доктор не заставил себя долго упрашивать и сразу поднялся к мадам Вальморен, — по крайней мере, так у него появлялся шанс вдохнуть пару раз воздуха несколько менее густого, чем атмосфера в столовой. Он нашел ее обложенной подушками и совершенно истощенной и сразу же приступил к осмотру, а Тете взялась убирать тазики и тряпки, которыми она ее обтирала. — Мы три дня провели в пути, чтобы успеть к завтрашнему представлению, и вот, взгляните, в каком состоянии теперь моя жена, — прокомментировал с порога Вальморен, зажимая нос платком. — Мадам не сможет присутствовать на казни, ей необходим покой в течение одной-двух недель, — заявил Пармантье. — Опять ее нервы? — раздраженно спросил муж. — Ей нужно отдыхать, чтобы избежать осложнений. Она беременна, — сказал доктор, накрывая Эухению простыней. — Ребенок! — воскликнул Вальморен, подходя к жене, чтобы погладить ее безжизненные руки. — Мы останемся здесь на все то время, какое вы сочтете необходимым, доктор. Я сниму дом, чтобы не отягощать нашим присутствием господина интенданта и его милую супругу. Услышав это, Эухения открыла глаза и с неожиданной энергией уселась на кровати. — Мы уедем сейчас же! — взвизгнула она. — Невозможно, та cherie,[6] вы не можете отправиться в путь в вашем состоянии. После казни Камбрей уведет рабов в Сен-Лазар, а я останусь здесь, с вами, чтобы о вас заботиться. — Тете, помоги мне одеться! — закричала она, отбрасывая в сторону простыню. Тулуз попытался удержать ее, но она его оттолкнула и со сверкающим взором потребовала, чтобы они немедленно отправились в путь, потому что войска Макандаля уже на марше, они приближаются к городу с намерением освободить из тюрьмы руководителей мятежа и отомстить белым. Муж умолял ее не кричать так, вести себя тише, не то ведь услышат во всем доме, но она продолжала визжать. Пришел интендант — взглянуть, что здесь происходит, и обнаружил свою гостью почти голой, сражающейся с собственным мужем. Доктор Пармантье достал из своего чемоданчика флакон, и совместными усилиями трое мужчин смогли заставить ее проглотить дозу опиума, которой хватило бы, чтобы свалить с ног корсара. Шестнадцать часов спустя запах гари, которым тянуло из окна, пробудил Эухению Вальморен. Ее одежда и постель были в крови — так было покончено со счастливым ожиданием первенца. Таким образом получилось, что Тете была избавлена от необходимости присутствовать на казни осужденных, погибших, как и Макандаль, на костре. Безумная на плантации Семью годами позже, в августовскую жару, когда остров стегали ураганы 1787 года, Эухения Вальморен родила своего первого живого сына — после нескольких неудачных беременностей, стоивших ей здоровья. Этот такой желанный ребенок у нее появился, когда полюбить его она уже не могла. К тому времени она представляла собой сгусток нервов, то и дело впадая в лунатическое состояние и блуждая в других мирах днями, а то и неделями. В периоды галлюцинаций ее оглушали настойкой опия, а в другие дни успокаивали травяными отварами тетушки Розы, искусной лекарки из Сен-Лазара, и эти средства обращали тоску Эухении в растерянность, более удобную для тех, кто жил с ней рядом. Вначале Вальморен насмехался над «негритянскими травами», но изменил мнение, как только убедился, что доктор Пармантье испытывает уважение к тетушке Розе. Когда ему позволяла работа, доктор наведывался на плантацию, пренебрегая вредом, причиняемым его хрупкому организму путешествиями верхом, под предлогом осмотреть Эухению, на самом же деле — чтобы поближе познакомиться с методами тетушки Розы. Позже он применял их в своей больнице, скрупулезно фиксируя результаты, поскольку задумал написать трактат о природных лекарственных средствах Антильских островов, ограничившись, правда, исключительно ботанической стороной дела, потому что коллеги его никогда бы не приняли всерьез магию, которая его лично интриговала точно так же, как и растения. Когда тетушка Роза попривыкла к любопытству этого белого, она стала позволять ему сопровождать себя во время прогулок в лес, где собирала ингредиенты для своих снадобий. Вальморен снабжал их мулами и парой пистолетов, которые Пармантье крест-накрест привязывал к поясу, поскольку обращаться с ними он не умел. Лекарка не позволяла, чтобы их сопровождал вооруженный командор, потому что, по ее мнению, это был самый верный способ привлечь внимание бандитов. Если же тетушка Роза во время этих экскурсий нужного ей растения не находила и не подворачивался случай отправиться в Ле-Кап, она поручала это дело доктору. Так ему удалось как свои пять пальцев узнать тысячи портовых лавок, снабжающих людей всех цветов кожи травами и магией. Пармантье часами вел беседы с «докторами листьев» у их уличных прилавков и в тайных каморках на задворках лавок, где продавались лекарства самой природы, приворотные зелья, амулеты — вуду и христианские, наркотики и яды, предметы, приносящие удачу, и другие — чтобы навести порчу, порошки из крыльев ангела и рогов дьявола. Он бывал свидетелем того, как тетушка Роза излечивала раны в тех случаях, когда сам он прибегнул бы к ампутации, как она чисто ампутировала, когда у него самого дело дошло бы до гангрены, и как успешно справлялась она с лихорадками, болезненными выделениями и дизентерией — теми самыми, которые валили стольких французских солдат, скученных в казармах. «Пусть не пьют воды. Давайте им побольше жидкого кофе и рисовый суп», — наставляла его тетушка Роза. Пармантье сделал вывод, что ключевым моментом было кипячение воды, но понял и то, что без травяного настоя лекарки больные не излечивались. Негры лучше справлялись с болезнями, белых же просто выкашивало, и если они не погибали в первые же дни, то последствия заболеваний сказывались несколько месяцев. Тем не менее против серьезных душевных расстройств, как в случае с Эухенией, черные доктора обладали не более действенными средствами, чем европейские. Освященные свечи, окуривания шалфеем и растирания змеиным жиром оказывались столь же бесполезными, как и применение ртути и ледяные ванны, рекомендуемые медицинскими фолиантами. В приюте для умалишенных в Шарантоне, где Пармантье в юности проходил непродолжительную практику, метода лечения помешанных не существовало. К двадцати семи годам Эухения уже лишилась той красоты, в которую когда-то влюбился Вальморен на консульском балу на Кубе: она была измучена навязчивыми идеями, а также ослаблена климатом и выкидышами. Начало разрушения ее организма проявилось вскоре после приезда на плантацию и усиливалось с каждой неблагополучной беременностью. Ею овладел ужас перед насекомыми, разнообразие которых в Сен-Лазаре было безгранично: она не снимала с рук перчатки, носила широкополую шляпу с плотной, доходившей до земли вуалью и сорочки с длинным рукавом. К ней были приставлены два негритенка: они по очереди обмахивали ее опахалом и должны были раздавить любую тварь, которая появится поблизости. Жук мог вызвать очередной кризис. Фобия усилилась до такой степени, что Эухения очень редко выходила из дому, особенно по вечерам, в час москитов. Она могла часами сидеть неподвижно, погруженная в себя и отрешенная от внешнего мира, но часто с ней случались и приступы ужаса или религиозной экзальтации, сменявшиеся другими — приступами раздражения, когда она колотила всех, кто попадался под руку, за исключением Тете. Эухения зависела от этой девочки во всем: Тете была необходима ей даже для самых интимных нужд, была она и наперсницей — единственной, кто оставался подле, когда душу ее терзали дьяволы. Тете выполняла ее желания еще до того, как они были сформулированы, была всегда начеку, готовая подать стакан лимонада, прежде чем появится жажда, поймать на лету брошенную на пол тарелку, поправить шпильку, впившуюся в голову, промокнуть со лба пот или посадить госпожу на горшок. Эухения не замечала присутствия рабыни — только ее отсутствие. Во время приступов ужаса, когда она кричала до хрипоты, Тете запиралась с ней, чтобы петь для нее или молиться, пока у той не проходили судороги и она не погружалась в глубокий сон, из которого выходила, уже не помня ни о чем. В долгие периоды меланхолии хозяйки девочка устраивалась рядом с ней на ложе и ласкала ее, как любовник, пока та не уставала плакать. «Какая же несчастная жизнь у доньи Эухении! Она еще больше рабыня, чем я, она-то от своих страхов точно никуда не может уйти», — сказала как-то Тете тетушке Возе. Лекарка слишком хорошо знала ее мечты о свободе, потому что именно ей не раз и не два приходилось удерживать девчонку от побега, но теперь прошло вот уже около двух лет, как Тете, казалось, смирилась со своей судьбой и больше не возвращалась к этой идее. Тете первой поняла, что кризисы в состоянии ее хозяйки совпадали с призывным боем барабанов в ночи календы, когда рабы сходились танцевать. Эти календы обычно плавно перетекали в церемонии вуду, бывшие под запретом, но ни Камбрей, ни командоры не пытались помешать их проведению из страха перед сверхъестественными способностями мамбо[7] — тетушки Розы. Для Эухении барабаны были вестниками призраков, колдовства и проклятий, и во всех ее несчастьях было виновато вуду. Напрасно доктор Пармантье объяснял ей, что вуду не таит в себе ничего ужасного, что это некая совокупность верований и ритуалов, как и любая религия, в том числе католическая, к тому же очень нужная, потому что придает хоть какой-то смысл жалкому существованию раба. «Еретик! Только француз может сравнить Святую Христову веру с суевериями этих дикарей!» восклицала Эухения. Для Вальморена, рационалиста и атеиста, трансы негров входили ровно в ту же категорию, что и женины молитвы, и он, в принципе, не имел ничего против обоих этих видов религиозного поклонения сверхъестественным силам. Он с одинаковой беспристрастностью относился к церемониям вуду и мессам монахов, что время от времени появлялись на плантации, привлеченные высококачественным ромом местного производства. Африканцы принимали крещение все скопом, в порту, едва ступив на берег, как того и требовал Черный кодекс, но их контакты с христианством не выходили за пределы этого крещения и месс, поспешно отслуженных бродячими монахами. И если вуду их как-то утешало, то не было никаких оснований запрещать это, полагал Тулуз Вальморен. Видя неуклонное ухудшение состояния Эухении, муж уже хотел увезти ее на Кубу, чтобы проверить, не поможет ли ей смена обстановки, но его шурин Санчо растолковал в письме, что эта затея может повредить доброму имени обеих семей — Вальморенов и Гарсиа дель Соларов. Прежде всего — осмотрительность. Для дел обоих было бы в высшей степени нежелательно, если бы пошли слухи о заскоках его сестры. Мимоходом он показал, сколь неудобно чувствует себя от осознания того, что дал ему в жены женщину, у которой не все дома. Он и вправду об этом не подозревал, потому что, живя в монастыре, сестра его никогда не обнаруживала никаких тревожных симптомов, и, когда монахини ему прислали ее, она казалась нормальной, хотя и недалекой. О других подобных случаях в семье он не вспомнил. Да и как он мог подумать, что религиозная меланхолия бабки и бредовая истерия матери — наследственные болезни? Тулуз Вальморен не принял в расчет предостережение шурина, привез больную в Гавану и оставил ее на попечении монахинь на восемь месяцев. За все это время Эухения ни разу не упомянула имени своего мужа, но без конца спрашивала о Тете, оставшейся в Сен-Лазаре. В мирной тишине монастыря Эухения успокоилась, и когда за ней приехал муж, он нашел ее поздоровевшей и довольной. Однако по возвращении в Сан-Доминго этих результатов пребывания в Гаване ей хватило ненадолго. Вскоре она забеременела, потом повторилась трагедия потери ребенка, и снова ее спасло от смерти вмешательство тетушки Розы. В те короткие периоды, когда Эухения, казалось, приходила в себя после душевного расстройства, люди в большом доме вздыхали с облегчением, и даже рабы на резке тростника, которые видели ее только издалека, когда она, завернутая в свою москитную сетку, выходила подышать свежим воздухом, чувствовали облегчение. «Я все еще красива?» — спрашивала она Тете, проводя руками по своему телу, в значительной степени потерявшему пышные формы. «Да, вы очень красивая», — уверяла ее девушка, но не позволяла ей смотреться в венецианское зеркало в гостиной, до того как ее выкупает, помоет ей голову, наденет на нее один из самых лучших, хоть и вышедших из моды, нарядов и накрасит ей щеки румянами, а глаза подведет угольком. «Закрой все ставни в доме и зажги табачные листья от комаров, я собираюсь сегодня ужинать с мужем», — приказывала ей Эухения, приободренная. И вот, наряженная, неуверенной походкой, с расширенными зрачками и трясущимися от опия руками, она входила в столовую, куда нога ее не ступала неделями. Вальморен встречал ее со смешанными чувствами удивления и недоверия, потому что никогда и никто не мог предугадать, чем закончатся эти время от времени случающиеся примирения. После стольких супружеских огорчений он принял для себя решение оставить ее в покое и отстраниться, как будто бы этот замотанный в тряпки призрак не имел к нему никакого отношения. Но когда Эухения появлялась нарядно одетая, в многообещающем неровном свете канделябров, к нему на несколько мгновений возвращались иллюзии. Он уже не любил ее, но она оставалась его супругой, и они вынуждены были жить бок о бок до самой смерти. Эти искры нормальности обычно приводили их в постель, где он набрасывался на нее без каких бы то ни было преамбул, с не терпящей отлагательств нуждой матроса. Эти объятия не могли ни соединить их, ни вернуть Эухении утраченный разум, но время от времени имели последствием очередную беременность, и так повторялся весь цикл надежды и разочарования. В июне этого года она узнала, что снова беременна, и никто, в том числе и она сама, не обрадовался этой новости и не думал по этому поводу праздновать. Так совпало, что как раз в тот вечер, когда тетушка Роза подтвердила ее состояние, проводилась календа, и беременная решила, что барабаны возвещали для нее рождение будущего монстра. Ребенок в ее чреве был проклят вуду, это — ребенок-зомби, живой мертвец. Успокоить ее не было никакой возможности, и эта ее идея сделалась такой навязчивой, что передалась даже Тете. «А если это правда?» — спросила она тетушку Розу, вся дрожа. Лекарка заверила, что никогда и никто не зачинал зомби, их делают из свежих трупов, и это вовсе не так просто, а потом предложила провести ритуал от дурного воображения, которым мучилась госпожа. Они выждали, пока Вальморен уедет с плантации, и тетушка Роза приступила к преобразованию черной магии барабанов с помощью сложных ритуалов и заклинаний, призванных обратить маленького зомби в обычного младенца. «А как мы узнаем, что это получилось?» — спросила в конце Эухения. Тетушка Роза дала ей выпить тошнотворного травяного чая и объявила, что если после этого моча ее станет синей, то все вышло хорошо. На следующий день Тете вынула из-под хозяйки горшок с голубой жидкостью, что успокоило Эухению лишь наполовину, потому что она решила, что в горшок ей что-то подсыпали. Доктор Пармантье, которому ни слова не сказали о вмешательстве тетушки Розы, велел поддерживать Эухению Вальморен в состоянии бесконечной дремоты, пока она не родит. К тому времени он уже потерял надежду вылечить свою пациентку и полагал, что атмосфера острова медленно, но верно убивает ее. Распорядительница церемоний Такая решительная мера, как постоянное накачивание Эухении успокоительным, дала даже лучший результат, чем тот, на который рассчитывал сам Пармантье. В положенное время у нее самым ожидаемым образом вырос живот, при этом она проводила все время под москитной сеткой на одном из диванов галереи в дремоте или же рассеянно следила за движением облаков, никак не соприкасаясь с тем чудом, что происходило в ее теле. «Если б она всегда была такая тихая, как было бы чудно», — приходилось Тете слышать слова хозяина. Ее кормили сахаром и изобретением кухарки тетушки Матильды — способной воскресить и мертвого сверхпитательной кашей из перетертого в ступке куриного мяса и овощей. Тете справлялась со своими домашними заботами, а потом устраивалась на галерее шить приданое младенцу, напевая хрипловатым голосом религиозные гимны, которые так нравились Эухении. Иногда, когда Тете с Эухенией оставались одни, к ним заявлялся Проспер Камбрей под предлогом спросить стакан лимонада, который он пил нарочито медленно, опершись о перила и похлопывая свернутым хлыстом по сапогу. Взгляд вечно красных глаз главного надсмотрщика блуждал по телу Тете. — Ты что, цену прикидываешь, Камбрей? Так она не продается, — сделал замечание Тулуз Вальморен, который как-то вечером случайно зашел на галерею и застал Камбрея за этим занятием. — Вы о чем, месье? — ответил мулат вызывающе, не двигаясь с места. Вальморен подозвал его жестом, и надсмотрщик нехотя отправился вслед за хозяином в контору. Тете не знала, о чем они говорили, господин только сказал ей, что не хочет, чтобы хоть кто-нибудь бродил вокруг дома без его разрешения, даже если он главный надсмотрщик. Дерзкое поведение Камбрея после разговора один на один с хозяином не изменилось. Единственная его предосторожность с тех пор заключалась в том, что, прежде чем подойти к галерее, чтобы попросить напиток и приняться раздевать взглядом Тете, он убеждался, что хозяина поблизости не было. Уважение к Вальморену он давно уже утратил, но не осмеливался слишком сильно натягивать пружину, потому что все еще лелеял надежду, что тот назначит его управляющим плантацией. Когда наступил декабрь, Вальморен вызвал доктора Пармантье, чтобы тот пожил на плантации, пока Эухения не родит, поскольку не хотел доверяться тетушке Розе в том, что касалось родов. «Да ведь она больше моего в таких делах понимает», — возразил врач, но принял приглашение, потому что оно предоставляло ему время и возможность отдыхать, читать и записывать для своей книги новые рецепты знахарки. Тетушку Розу приглашали для консультаций и на другие плантации, и она без разбору лечила рабов и животных, боролась с инфекциями, зашивала раны, помогала при родах и пыталась спасти жизнь неграм, подвергнутым жестоким телесным наказаниям. В поисках лекарственных растений ей позволялось заходить далеко, а иногда за нужными ингредиентами ее даже возили в Ле-Кап, где и оставляли с несколькими монетами, забирая через день-другой. Она была мамбо, служительницей календ, на которые сходились негры и с других плантаций, и даже против этого Вальморен не возражал, несмотря на то что главный надсмотрщик поставил его в известность, что заканчивались эти сборища сексуальными оргиями или дюжинами бесноватых, катающихся по земле с невидящими глазами. «Не будь таким суровым, Камбрей, дай им выплеснуть то, что лежит на душе камнем, они только покладистее станут на работе», — охотно отвечал ему хозяин. Тетушка Роза исчезала на несколько дней, и когда главный надсмотрщик уже объявлял, что женщина, скорее всего, сбежала и примкнула к беглым рабам или перебралась через реку, направившись в испанскую часть острова, она возвращалась, прихрамывая, — уставшая, но с полной сумкой. Тетушка Роза и Тете не были подвластны Камбрею: он опасался, что первая способна превратить его в зомби, а вторая была личной рабыней хозяйки, совершенно необходимой в большом доме. «Никто за тобой не следит. Почему ты не убегаешь, крестная?» — как-то раз спросила ее Тете. «Да куда я сбегу с моей-то больной ногой? И что будет с людьми? Ведь я нужна им. Кроме того, совсем это не нужно — чтобы я одна была свободной, а остальные — рабами», — ответила ей лекарка. Это в голову Тете раньше не приходило, и мысль эта так и осталась в ее мозгу, гудя назойливым оводом. Еще не раз и не два заговаривала она об этом со своей крестной, но ей так и не удалось принять мысль, что личная ее свобода неразрывно связана со свободой всех остальных рабов. Если бы она могла убежать, то сделала бы это, не думая о тех, кто остается за ее спиной, — в этом она была уверена. Воротившись со своих прогулок, тетушка Роза звала ее к себе в хижину, и они запирались там, занимаясь приготовлением лекарств, требовавших свежести природного сырья, точности соблюдения рецепта и исполнения соответствующих ритуалов. Колдовство, говорил Камбрей, — вот как называется то, чем занимаются эти две женщины, а против этого нет средства лучше хорошей порки. Но трогать их он не решался. Однажды доктор Пармантье, проведя самые жаркие послеполуденные часы в сонной одури сиесты, отправился навестить тетушку Розу, намереваясь выяснить, существует ли лекарство от укуса сороконожки. Поскольку Эухения была спокойна и к тому же под надзором сиделки, он попросил Тете сопровождать себя. Знахарку они нашли сидящей в плетеном кресле перед дверью хижины, потрепанной последними ураганами. Тетушка Роза что-то напевала себе под нос на каком-то африканском наречии, обрывая листья с засохшей ветки и складывая их на тряпицу, столь погруженная в это занятие, что не заметила гостей, пока фигуры их не выросли прямо перед ней. Она было приподнялась, но Пармантье остановил ее жестом. Доктор носовым платком обтер пот со лба и шеи, и лекарка предложила ему попить, но вода была в доме. Хижина оказалась просторнее, чем можно было себе представить снаружи, и была чисто прибрана. Каждая вещь здесь была на своем, точно предназначенном ей месте, темная и прохладная. Мебель по сравнению с обстановкой хижин других невольников казалась великолепной: дощатый стол, облезлый голландский шкаф, сундук из потемневшей латуни, несколько коробок, подаренных ей Вальмореном для хранения лекарств, и коллекция глиняных горшков для приготовления отваров. Охапка сухих листьев и соломы, накрытая клетчатой тканью и тонким одеялом, служила тетушке Розе постелью. С потолка из пальмовых листьев свешивались ветки, пучки трав, сушеные змеи, перья, четки, бусы из семян и ракушек и другие необходимые для ее науки вещи. Доктор отпил пару глотков из пустой тыквы, подождал пару минут, пока не восстановится дыхание, и, почувствовав себя лучше, подошел к алтарю, где помещались венки из бумажных цветов, кусочки батата, наперсток с водой и табак для лоа. Он знал, что крест на алтаре не христианский, что это символ перекрестков, но никаких сомнений в том, что гипсовая раскрашенная фигурка — Дева Мария, не было. Тете рассказала ему, что она сама дала фигурку крестной, а ей самой ее подарила хозяйка. «Только я больше люблю Эрцули, и крестная тоже», — прибавила она. Доктор поднял было руку, чтобы взять священный асо вуду — насаженную на палку тыкву, сплошь покрытую символами, украшенную бусинами четок и наполненную косточками умершего новорожденного, — но вовремя остановился. Ничего нельзя было трогать без разрешения владелицы. «Это подтверждает то, что я уже слышал: тетушка Роза — священнослужитель, мамбо», — пробормотал он. Асо, как правило, находился в распоряжении хунгана, но в Сен-Лазаре хунгана не было, и церемонии проводила именно тетушка Роза. Доктор попил еще водички, йотом смочил платок и повязал его на шею, прежде чем снова выйти на жару. Тетушка Роза не поднимала глаз от своей кропотливой работы и стульев им не предложила — у нее в хозяйстве стул был один. Догадаться о ее возрасте было непросто: лицо у нее молодое, а вот тело — потрепанное. Руки худые и сильные, груди — как два плода папайи под рубашкой, кожа — темная-претемная, нос — прямой и широкий, хорошо очерченный рот и острый взгляд. Голову она повязывала платком, под которым угадывалась непокорная копна волос: их она не стригла ни разу в жизни и носила разделенными на пряди — жесткие, собранные вместе, как канаты из агавы. В четырнадцатилетнем возрасте телега переехала ей ногу, раздробив несколько костей, которые потом неудачно срослись, поэтому с тех пор ходила она с трудом, опираясь на клюку, вырезанную для нее благодарным рабом. Женщина полагала, что этот несчастный случай был для нее подарком судьбы, избавившим ее от работы на тростниковых плантациях. Любая другая покалеченная рабыня отправилась бы мешать кипящую патоку или стирать белье на речку, но она стала исключением, поскольку с самых юных лет духи лоа избрали ее мамбо. Пармантье никогда не приходилось видеть ее во время церемонии, но он мог представить себе ее в трансе, преображенную. В практике вуду участвовали все присутствующие, и все они могли ощутить на себе Божественное дыхание, если ими овладевали лоа. Роль хунгана или мамбо заключалась только в том, чтобы подготовить к церемонии хунфор.[8] Вальморен как-то поделился с Пармантье своими сомнениями, не является ли тетушка Роза шарлатанкой, пользующейся невежеством своих пациентов. «Самое важное — результаты. Она своими методами добивается большего, чем я моими», — ответил ему врач. С полей доносились голоса срезающих тростник рабов. Все они двигались в едином ритме. Рабочий день у них начинался до рассвета, ведь нужно было накормить скотину и принести дрова для очагов, а потом они трудились до вечерней зари, с перерывом в пару часов в полдень, когда небо становилось белым, а земля исходила потом. Камбрей пытался отменить этот предусмотренный Черным кодексом полуденный отдых, который игнорировали многие плантаторы, но Вальморен считал его абсолютно необходимым. Кроме того, раз в неделю он устраивал своим людям выходной, чтобы они могли заняться своими грядками с овощами, а также выдавал им немного еды — ее никогда не было достаточно, но все же чуть-чуть больше, чем на других плантациях, где принималось за правило, что невольники обязаны выживать за счет посадок в своих огородах. Тете приходилось слышать разговоры о внесении в Черный кодекс изменений: три выходных дня в неделю и запрет хлыста, но слышала она и о том, что ни один белый колонист не будет соблюдать этот закон, даже если предположить, что он будет подписан королем. Кто же станет работать на другого без кнута? Доктор не разбирал слов песни работников. На острове он жил уже довольно много лет, и ухо его привыкло к городскому варианту креольского языка, некой вариации французского — прерывистой и с африканскими интонациями, но креольский язык плантаций был для него совершенно непонятен: рабы превратили его в зашифрованный язык, чтобы белые их не понимали. Поэтому ему пришлось прибегать к помощи Тете — она выступала в роли переводчицы. Он нагнулся, чтобы лучше рассмотреть один из тех листков, которые обрывала тетушка Роза. «А для чего они?» — спросил он. Она объяснила, что кулант помогает при сильном сердцебиении, шуме в голове, вечерней усталости и отчаянии. «А мне поможет? Что-то сердце подводит», — сказал он. «Да, вам поможет, потому что кулант избавляет также от газов», — ответила она, и все трое расхохотались. Тут послышался топот скачущей галопом лошади. Это один из командоров примчался за тетушкой Розой: только что на мельнице случилось несчастье. «Серафима сунула руку куда не следовало!» — прокричал он, не спешиваясь, и тут же ускакал обратно, не предложив подвезти лекарку. Она аккуратно собрала листья в тряпку, отнесла их в хижину, взяла свою сумку, всегда стоявшую наготове, и пошла — так быстро, как ей позволяла больная нога, а за ней — Тете и доктор. По дороге они обогнали несколько возов, груженных с верхом горами свежесрезанного тростника и медленно влекомых размеренным шагом волов. Тростник не мог ждать больше пары дней: его нужно было пустить в переработку. По мере приближения к неуклюжим деревянным постройкам мельницы все гуще становился запах патоки, липнущий к коже. По обе стороны от дороги под присмотром командоров ножами и мачете работали рабы. При малейших признаках снисходительности у бригадиров Камбрей отправлял их обратно — резать тростник — и брал других. Для усиления своей рабочей силы Вальморен арендовал две бригады у своего соседа Лакруа, а так как Камбрею не было никакого дела, на сколько их хватит, судьба их была еще более плачевна. Несколько ребятишек бегали вдоль рядов, разнося воду, с ведрами и черпаками в руках. Многие негры были истощены — кожа да кости, на мужчинах не было другой одежды, кроме полотняных трусов и соломенной шляпы, на женщинах — длинная рубаха и платок на голове. Матери резали тростник, согнувшись до земли и с детьми на закорках. В первые два месяца им давали перерывы в считаные минуты для кормления грудью, а потом они должны были оставлять детей в бараке под присмотром старой рабыни и детей постарше, которые нянчили младенцев как могли. Многие умирали от столбняка, парализованные, с подвязанной челюстью, — еще одна тайна острова, потому что белых это зло обходило. Хозяева и не подозревали, что эти симптомы можно вызвать незаметно, не оставив никаких следов вмешательства, просто воткнув в родничок иголку, пока он не затянулся, — так ребеночек счастливо отправлялся на остров под морем, не страдая от рабства. Редкостным зрелищем были негры с седыми волосами, как у тетушки Матильды, кухарки Сен-Лазара, которая ни дня не проработала в поле. Когда Виолетта Буазье купила ее для Вальморена, она уже была в годах, но в ее случае возраст особой роли не играл, учитывался только опыт поварихи, а ей довелось служить на кухне одного из самых богатых офранцуженных Ле-Капа, получившего образование во Франции мулата, который контролировал экспорт индиго. На мельнице они увидели молодую женщину, которая лежала на земле в окружении целой тучи мух и грохота машин, приводимых в движение мулами. Процесс переработки тростника был деликатный, и его доверяли только самым ловким и внимательным невольникам, которые должны были уметь точно определять, сколько нужно известки и как долго кипятить сироп, чтобы получился качественный сахар. Однако именно здесь, на мельнице, случались самые страшные происшествия. На этот раз жертва, Серафима, лежала в такой огромной луже крови, что Пармантье подумал сперва, что в груди у нее что-то лопнуло, но потом увидел, что кровь текла из обрубка руки, который она прижимала к выступающему животу. Быстрым движением тетушка Роза сняла с головы платок и перевязала им руку женщины повыше локтя, что-то нашептывая. Голова Серафимы упала на колени доктора, и тетушка Роза подвинулась, чтобы устроить ее у себя на юбке, открыла ей рот и влила в него темную струйку из пузырька, который вынула из сумки. «Это всего лишь патока, чтоб привести ее в чувство», — произнесла она, хотя доктор ни о чем не спрашивал. Кто-то из рабов пояснил, что женщина закладывала тростник в дробилку, отвлеклась на секунду и зубчатые лопасти захватили руку. Он прибежал на ее крики и сумел остановить мулов до того, как машина втянула руку до самого плеча. Чтобы освободить ее, ему пришлось отсечь руку топором, который висел рядом на крюке как раз для таких целей. «Нужно остановить кровь. Если рана не воспалится, она выживет», — произнес доктор приговор и послал раба в дом за своим чемоданчиком. Невольник было заколебался, потому что должен был выполнять приказы только командоров, но стоило тетушке Розе произнести слово, как он побежал. Серафима приоткрыла глаза и процедила сквозь зубы что-то, что доктор едва ли мог разобрать. Тетушка Роза наклонилась к ней, чтобы расслышать. «Не могу, детка, здесь белый, не могу», — прошептала она в ответ. Два раба подняли Серафиму и перенесли ее в дощатый барак, где положили на огромный стол из нетесаных досок. Тете прогнала кур и поросенка, рывшегося в мусоре на полу, мужчины же удерживали Серафиму, пока лекарка обмывала ее водой из ведра. «Не могу, детка, не могу», — то и дело повторяла она раненой на ухо. Другой мужчина принес с мельницы горящие угли. К счастью, Серафима потеряла сознание, когда тетушка Роза принялась прижигать культю. Доктор приметил, что женщина была на шестом-седьмом месяце беременности, и подумал, что после такой потери крови она непременно выкинет.