Остров в глубинах моря
Часть 1 из 28 Информация о книге
* * * Зарите В мои сорок лет у меня, Зарите́ Седельи, за плечами куда более счастливая судьба, чем у других рабынь. Я проживу долго, и старость моя будет радостной, потому что моя звезда — моя з’этуаль[1] — светит даже в ненастную ночь. Мне ведомо наслаждение быть с мужчиной, избранником моего сердца, и блаженство ощущать его большие руки, пробуждающие мою кожу. У меня четверо детей и один внук, и те, что живы, — свободные люди. Первое мое счастливое воспоминание, когда я была еще тощей нечесаной соплячкой, — как я двигаюсь под дробь барабанов. И такое же ощущение — самое недавнее мое счастье, ведь вчера вечером я была на площади Конго: я танцевала, танцевала, а в голове ни одной мысли. До сих пор тело мое — горячее, усталое. Музыка — это ветер, уносящий годы, сдувающий воспоминания и страх; это вкрадчивая бестия, она живет у меня внутри. Едва начинают звучать барабаны, как обычная, каждодневная Зарите исчезает и я снова становлюсь той девчонкой, что плясала, едва научившись ходить. Я колочу по земле босыми ступнями, и сама жизнь поднимается по моим ногам, пробегает по позвоночнику, захватывает меня, снимая хандру и облегчая память. Весь мир дрожит. Ритм этот рождается на острове под морем, он сотрясает землю, пронзает меня как молния и устремляется к небу, унося с собой мои печали, — чтобы Папа́ Бондьё разжевал и проглотил их, оставив меня чистой и умиротворенной. Барабаны побеждают страх. Барабанная дробь досталась мне в наследство от матери: это сила Гвинеи, она у меня в крови. И когда зовут барабаны, со мной уже никто не совладает: я делаюсь ураганом, как Эрцули, лоа любви, я проворнее хлыста. Побрякивают браслеты из ракушек на моих запястьях и щиколотках, гулко ухают тыквы, им отвечают своими лесными голосами барабаны джембе и металлом — литавры, зовут разговорчивые джун-джуны и храпит под ударами огромный барабан — маман: в него бьют, призывая духов, лоа. Барабаны священны — через них говорят лоа. В доме, где я провела первые годы своей жизни, барабаны молчали — тихо стояли в комнатушке, которую я делила с Оноре, тоже рабом. Но барабаны частенько отправлялись на прогулку. Мадам Дельфина, тогдашняя моя госпожа, желала слушать не черный грохот, а меланхоличные вздохи своих клавикордов. По понедельникам и вторникам она давала уроки музыки цветным ученицам, а в оставшиеся дни недели преподавала в особняках больших белых, где барышни упражнялись на собственных инструментах, ведь им было абсолютно немыслимо играть на тех, к которым прикасались пальцы мулаток. Я выучилась отбеливать клавиши лимонным соком, но извлекать звуки из инструмента я не могла — мадам запрещала нам с Оноре даже приближаться к ее сладкозвучным клавикордам. Но нам этого вовсе и не требовалось. Оноре мог заставить петь хоть кастрюлю, и любая вещь в его руках обретала такт, мелодию, ритм и голос; звуки жили в нем самом, в его теле, он привез их из Дагомеи. Игрушкой мне служила полая тыква: мы заставляли ее звучать; чуть позже он научил меня тихонько ласкать барабаны. И это — с самого начала, когда он еще на руках носил меня на танцы и церемониалы вуду, где ритм на главном барабане отбивал именно он, а уж остальные под него подстраивались. Таким я его и запомнила. Оноре казался мне тогда очень старым: кости его уже давно остыли, хотя в ту пору лет ему было не больше, чем мне сейчас. Он прикладывался к бутылке с ромом, чтоб найти силы переносить боль, доставляемую любым движением, но средством еще более действенным, чем этот терпкий ликер, была музыка. От звука барабанов его стоны сменялись смехом. Своими скрюченными руками Оноре едва бы смог почистить картошку хозяйке к обеду, но вот в барабан он бил без устали, и, если уж дело доходило до танцев, никто не поднимал колени выше его, не тряс головой с такой яростью, не крутил бедрами с большим удовольствием. Когда я еще не умела ходить, он заставлял меня плясать сидя, а едва я научилась держаться на ногах, стал приглашать меня в музыку, как в мечту. «Танцуй, Зарите, танцуй, ведь раб, который танцует, свободен… пока танцует», — приговаривал он. И с тех пор я танцевала — всегда. Часть первая САН-ДОМИНГО 1770–1793 Испанская болезнь Тулуз Вальморен приехал в Сан-Доминго в 1770-м, в том самом году, в котором дофин Франции женился на австрийской эрцгерцогине Марии-Антуанетте. До отъезда в колонию, когда он еще и не подозревал, что судьба сыграет с ним злую шутку и его жизненный путь завершится могилой в тростниковых зарослях на Антильских островах, он удостоился приглашения в Версаль. Это было одно из празднований в честь новой дофины, той белокурой четырнадцатилетней девчушки, которая без всякого стеснения зевала на церемонии, неукоснительно следовавшей строжайшему протоколу французского двора. Все это осталось в прошлом. Сан-Доминго оказался другим миром. Молодой Вальморен имел довольно смутное представление о том месте, где отец его с грехом пополам замешивал тесто семейного благополучия, воодушевившись высоким стремлением сколотить приличное состояние. Где-то юноша прочел, что исконные обитатели острова, араваки, называли свой остров Гаити — еще до того, как конкистадоры переименовали его в Эспаньолу и покончили с коренным населением. Менее чем за полвека в живых не осталось ни одного аравака, которого можно было бы предъявить интересующимся как диковинку: вымерли все, пав жертвами рабства, европейских хворей и самоубийств. Это был народ с красной кожей, густыми черными волосами и непоколебимым чувством собственного достоинства; при этом им была свойственна робость, да такая, что один безоружный испанец мог расправиться с десятком араваков. Они жили полигамными семьями и занимались земледелием: землю возделывали рачительно, не истощая ее плодородие, выращивали батат, кукурузу, тыкву, арахис, перцы, картошку и маниоку. Земля, равно как небо и вода, была ничьей, пока ее не присвоили себе чужестранцы — чтобы выращивать никем дотоле невиданные растения руками тех же араваков, но уже обращенных в рабство. Тогда-то и появился здесь обычай травить людей собаками: убивали безоружных, науськивая на них свирепых псов. Когда же с индейцами было покончено, чужестранцы принялись завозить плененных в Африке рабов, а также белых людей из Европы: преступников, сирот, проституток и священников. В конце 1600-х годов Испания уступила западную часть острова Франции, и уже французы назвали эту землю Сан-Доминго, — землю, которой предстояло стать самой богатой колонией мира. В те времена, когда там появился Тулуз Вальморен, треть всего экспорта Франции, состоящего из сахара, кофе, табака, хлопка, индиго и какао, приходилась на остров. Белых рабов уже не было, зато неграм счет шел на сотни тысяч. Самой востребованной культурой оказался сахарный тростник — сладкое золото колонии; срезать тростник, рубить стебли и варить из них сахарный сироп было делом не людей, а животных, на чем плантаторы и стояли. Когда Вальморен был вызван в колонию настойчивым письмом, написанным торговым агентом отца, юноше только-только исполнилось двадцать. На берег он сошел разодетым по последней моде франтом: кружевные манжеты, напудренный парик и башмаки на высоком каблуке. Он был в полной уверенности, что книг, прочитанных по вопросам использования чужого труда, и полученных таким образом познаний ему с лихвой хватит для того, чтобы за несколько недель грамотно проконсультировать отца и оказать тем самым ему помощь и поддержку. Путешествовал Вальморен с валетом,[2] почти столь же разряженным, как и он сам, и несколькими сундуками, груженными гардеробом и книгами. Он полагал себя человеком образованным и по возвращении во Францию собирался заняться наукой. Он благоговел перед философами и энциклопедистами, оказавшими столь сильное влияние за последние полвека на Европу, и разделял кое-какие из их либеральных идей: «Общественный договор» Руссо стал его настольной книгой в восемнадцать лет. Едва он сошел на берег после плавания, чуть не закончившегося трагедией при встрече с ураганом в Карибском море, его ожидал первый неприятный сюрприз: родитель в порту сына не встречал. А встречал его торговый агент отца, любезный еврей, с головы до ног одетый в черное. Он-то и просветил молодого человека по части необходимых для передвижения по острову предосторожностей, снабдил лошадьми, парой мулов для транспортировки багажа, проводником и вооруженным милиционером,[3] то есть всем необходимым для того, чтобы без происшествий добраться до поместья Сен-Лазар. До тех пор молодой Вальморен ни разу не бывал за пределами Франции и обращал минимум внимания на те анекдоты — банальные по большей части, — которые во время своих нечастых приездов к семье в Париж рассказывал отец. Тулуз и представить себе не мог, что когда-нибудь окажется на плантации. У него с отцом было молчаливое соглашение, согласно которому отец сколачивал состояние на острове, а сын должен был заботиться о матери и сестрах и присматривать за семейными делами во Франции. Полученное письмо намекало на проблемы со здоровьем, и Тулуз предположил, что речь идет о перемежающейся лихорадке, но по приезде в Сен-Лазар, после целого дня бешеной скачки верхом сквозь буйную враждебную растительность, он увидел, что отец умирает. Отец страдал не от малярии, как полагал сын: он умирал от сифилиса, косившего без разбору и белых, и негров, и мулатов. Болезнь отца дошла до своей последней стадии, он стал настоящей развалиной — весь в язвах, с расшатанными зубами и помутненным рассудком. Лечение при помощи достойных пера Данте кровопусканий, ртути и прижиганий пениса раскаленной докрасна проволокой облегчения больному не приносили, но все эти меры он продолжал применять — как акты покаяния. Старшему Вальморену только что исполнилось пятьдесят, но он выглядел глубоким стариком, который отдавал начисто лишенные смысла распоряжения, мочился в штаны и проводил все свое время в гамаке вместе со своими домашними питомицами — парой негритянок, едва достигших подросткового возраста. Пока рабы разгружали багаж, повинуясь приказаниям валета — франта, с трудом пережившего морское путешествие и пришедшего в ужас от примитивных условий жизни в этом доме, Тулуз Вальморен совершил объезд обширной отцовской собственности. Он ничего не знал о выращивании сахарного тростника, но этой прогулки ему хватило, чтобы понять, что рабы истощены, а плантации все еще удается избежать разорения только в силу того, что мир поглощает сахар со все возрастающей прожорливостью. В бухгалтерских книгах молодой Вальморен обнаружил причину плачевного финансового положения отца, не позволявшего ему поддерживать жизнь семьи в Париже на уровне, который соответствовал бы их социальному положению. Плантация и производство на ней находились в катастрофическом состоянии, а рабы мерли, как клопы; в общем, не было ни малейшего сомнения в том, что управляющие воровали вовсю, пользуясь стремительным распадом своего хозяина. Помянув недобрым словом судьбу, Вальморен приготовился засучить рукава и взяться за дело, то есть за то занятие, которое ни один молодой человек его круга для себя не планировал: работа была уделом людей другого сорта. Начал он с того, что раздобыл весьма аппетитный заем, воспользовавшись поддержкой торгового агента отца и его связями в банковских кругах. Затем послал командоров — рабов-надсмотрщиков — в тростники, работать бок о бок с теми, кого они совсем недавно истязали, заменив их другими, несколько менее испорченными, а также смягчил наказания и нанял ветеринара, и тот провел в Сен-Лазаре два месяца, пытаясь вернуть неграм хоть каплю здоровья. Но ветеринару не удалось спасти жизнь валету, которого менее чем за тридцать восемь часов отправила на тот свет скоротечная диарея. Вальморен заметил, что рабы в среднем работали на плантации не более полутора лет: потом они либо сбегали, либо падали замертво от непосильной работы; и это был значительно более краткий срок, чем на соседних плантациях. Женщины жили чуть дольше мужчин, но при такой изнурительной работе, как рубка тростника на плантации, толку от них было меньше, к тому же они имели дурную привычку беременеть. А так как младенцы выживали крайне редко, плантаторы давно подсчитали, что размножение негров дает столь низкий уровень прироста, что оказывается нерентабельным. Молодой Вальморен формально, на скорую руку, ввел необходимые изменения, вовсе не имея в виду долгосрочных перспектив, ведь он полагал, что скоро уедет. Однако спустя несколько месяцев, когда отец умер, Тулуз оказался перед очевидным фактом: он в ловушке. Он вовсе не собирался костьми лечь в этой колонии, кишащей заразными москитами, но если уехать раньше времени, он потеряет плантацию, а вместе с ней доходы и то положение в обществе, которое их семья занимает во Франции. Вальморен не стал завязывать отношения с другими колонистами. Большие белые, владельцы других плантаций, сочли его спесивцем, который долго на острове не протянет; по той же причине они крайне удивлялись, встречая его в заляпанных грязью ботинках и побронзовевшим от солнца. С точки зрения Вальморена, эти французы, пересаженные на Антильские острова, были какими-то мужланами, полной противоположностью тому обществу, в которое вхож он сам, тому обществу, где высоко ценились мысль, наука и искусства и где никто не говорил ни о деньгах, ни о рабах. Из парижского «века разума» он прямиком попал и с головой погрузился в примитивный и жестокий мир, в котором живые и мертвые бродят рука об руку. Не сошелся он и с маленькими белыми, людьми, чьим единственным капиталом был цвет кожи, — несчастными бедолагами, отравленными завистью и злословием, как отзывался о них Вальморен. Они приезжали со всех сторон света, и не было ни малейшей возможности удостовериться в чистоте их крови или же навести справки об их прошлом. В лучшем случае они оказывались торговцами, ремесленниками, не слишком благочестивыми монахами, моряками, военными и мелкими чиновниками, но хватало среди них также и бродяг, сутенеров, преступников и пиратов, обделывавших свои темные дела в каждом укромном уголке на Карибах. Среди свободных мулатов, или офранцуженных, насчитывалось более шестидесяти классов и подклассов — в зависимости от доли крови белой расы в их жилах, что, собственно, и определяло социальный статус. Вальморен так никогда и не научился различать различные оттенки их кожи и не выучил наименований для каждой из известных комбинаций смешения двух рас. Офранцуженные не имели политической силы, но распоряжались немалыми деньгами, и за это их ненавидели белые бедняки. Некоторые мулаты зарабатывали на жизнь разного рода нелегальными промыслами, начиная с контрабанды и заканчивая проституцией, однако другая их часть получила образование во Франции; они владели состоянием, землей и рабами. Несмотря на тонкости, связанные с различными оттенками кожи, мулаты были едины в своем общем стремлении сойти за белых и в своем глубоко укоренившемся презрении к неграм. Рабы, количество которых в десять раз превышало белых и офранцуженных, вместе взятых, в расчет не принимались — ни при переписи населения, ни в сознании колонистов. Но поскольку Тулуза Вальморена абсолютное уединение не устраивало, время от времени он наносил визиты в кое-какие дома больших белых в Ле-Капе, самом близком к его плантации городе. Во время этих наездов в город он запасался всем необходимым для жизни в поместье и, скорее вынужденно, заходил в Колониальный совет поздороваться с равными себе — не более чем для того, чтобы имя его не выветрилось из их памяти, однако в заседаниях совета участия не принимал. Эти вылазки в город использовались им также, чтобы посмотреть в театре комедию и заглянуть на вечера кокоток — пышных куртизанок, француженок, испанок и мулаток, цариц ночной жизни, — а кроме того, пообщаться с открывателями новых земель и учеными, что появлялись на острове проездом по пути к другим, более интересным местам. Сан-Доминго визитеров не привлекал, но время от времени здесь появлялся кто-нибудь, кого привлекало изучение природы или хозяйственной жизни Антильских островов, и их-то Вальморен приглашал в Сен-Лазар, преследуя цель вновь насладиться, хотя бы и ненадолго, возвышенной беседой, подобной тем, что служили украшением его парижской жизни. Через три года после смерти отца он уже с гордостью мог показывать гостям свои владения. Запущенный хаос из больных негров и высохших посадок тростника ему удалось превратить в одну из самых доходных среди восьмисот плантаций на острове: выработка сахара-сырца, предназначенного на экспорт, увеличилась впятеро. Кроме того, он построил фабрику по производству рома, с которой отгружались бочки с отборным товаром, доверху наполненные напитком гораздо более чистым и изысканным, чем тот, что был в ходу. Гости проводили одну-две недели в топорно сработанном, но просторном деревянном доме, до последней клеточки тела пропитываясь загородной жизнью и возможностью оценить с близкого расстояния магию такого изобретения, как сахар. Защищаясь от жгучего солнца широкополыми соломенными шляпами и задыхаясь в кипящем влажном воздухе Карибов, они совершали конные прогулки по тучным выгонам, где с угрожающим свистом проносился ветер, а в это время рабы — резко очерченные силуэты возле самой земли — срезали стебли тростника, стараясь не повредить корни растений, чтобы не загубить будущий урожай. Издалека на фоне пестрых тростниковых зарослей, вдвое превышавших рост человека, они походили на букашек. Работа по очистке жестких стеблей, их измельчению в зубастых машинах, отжиму сока под прессом и его вывариванию в огромных медных ковшах, откуда выходил темный сироп, обладала особым очарованием в глазах этих городских жителей, которым до сих пор приходилось видеть сахар лишь в виде белоснежных кристаллов в своем кофе. Такого рода гости возвращали Вальморена в современность, рассказывая о последних событиях в Европе, с каждым разом становящейся для него все более далекой, о новинках науки и техники и модных философских идеях. Они приоткрывали для него маленькую форточку, чтобы он смог хотя бы одним глазком подсмотреть за тем, что происходит в мире, и оставляли ему в подарок книгу-другую. Вальморен наслаждался обществом своих гостей, но еще большее удовольствие получал после их отъезда — ему не слишком нравилось иметь под боком свидетелей и наблюдателей за своей жизнью и своей собственностью. Иностранцы смотрели на рабство со смесью отвращения и болезненного любопытства — чувствами, бывшими для него оскорбительными, поскольку сам он считал себя справедливым хозяином. И если бы они знали, как обращаются со своими неграми другие плантаторы, то согласились бы с ним. Он знал, что многие из них, вернувшись в цивилизованный мир, станут аболиционистами — убежденными противниками рабства, готовыми саботировать потребление сахара. Раньше, прежде чем он вынужден был поселиться на острове, его также шокировало бы рабство, если б он оказался посвящен в детали, но отец никогда не заговаривал на эту тему. Теперь же, когда на шее у него висело несколько сот рабов, его отношение к данному предмету изменилось. Первые годы, когда Тулуз Вальморен вытаскивал Сен-Лазар из мерзости запустения, прошли как бы мимо, просто пролетели, и ему ни разу не удалось выехать за пределы колонии. Он утратил все связи с матерью и сестрами, за исключением редко и нерегулярно приходивших писем, написанных в том формальном тоне, который годился только на то, чтобы передавать информацию о банальностях каждодневной жизни и состоянии здоровья. Он сменил пару администраторов, выписанных из Франции, — креолы считались коррумпированными, но этот опыт закончился полным провалом: один из них умер от укуса гадюки, а другой предался порокам — неумеренному питию рома и увлечению наложницами. Это продолжалось до тех пор, пока за ним не приехала его супруга, которая, не принимая во внимание никаких возражений, увезла его с собой. Теперь Вальморен пробовал на этой должности Проспера Камбрея, за плечами которого, как и всех свободных мулатов колонии, были обязательные три года службы в жандармерии — Маршоссе — организации, на которую были возложены обязанности по принуждению к соблюдению закона, охране порядка, взиманию налогов и преследованию беглых рабов. У Камбрея не было ни состояния, ни покровителей, и из всех возможных способов зарабатывать на жизнь он избрал довольно неблагодарное занятие — охотиться за неграми. Так и рыскал он в погоне за ними по этой земле с бешеным рельефом — чересполосицей враждебных человеку джунглей и крутых гор с обрывами, где даже мулы не могли передвигаться уверенно. Кожа у него была желтой, покрытой оспинами, волосы — курчавыми, цвета ржавчины, глаза — зеленые, вечно воспаленные, голос же был хорошо поставлен и мягок, как бы в насмешку резко контрастируя с его жестоким нравом и внешностью убийцы-головореза. От рабов он требовал унизительного пресмыкательства и в то же время холопствовал перед теми, кто стоял выше его самого. Вначале он интригами попытался завоевать уважение Вальморена, но вскоре понял, что их разделяет пропасть — и расовая, и социальная. Вальморен обеспечивал ему приличное жалованье, возможность властвовать и приманку — место главного надсмотрщика в недалеком будущем. С появлением Камбрея у Вальморена появилось больше свободного времени — чтобы читать, охотиться и ездить в Ле-Кап. Он уже был знаком с Виолеттой Буазье, самой востребованной кокоткой города. Это была свободная девушка, имевшая репутацию чистой и здоровой, с африканскими корнями и внешностью белой. По крайней мере, с ней-то его не будет подстерегать судьба отца, погибшего от разжижающей кровь «испанской болезни». Ночная птица Виолетта Буазье и сама была дочерью кокотки — величественной мулатки, погибшей в возрасте двадцати девяти лет на клинке французского офицера (возможного отца Виолетты, хотя подтверждения эта версия так никогда и не получила), обезумевшего от ревности. Девочка начала свою профессиональную деятельность под присмотром собственной матери в возрасте одиннадцати лет; в тринадцать, когда мать была убита, она уже в совершенстве владела самыми изысканными способами любви, а в пятнадцать оставила далеко позади всех своих соперниц. Вальморен предпочитал не задумываться над вопросом, с кем резвилась его petite amie[4] в его отсутствие, поскольку не был расположен оплачивать эксклюзивность. Виолетта, само воплощение вихря движений и улыбок, стала его капризом, его зазнобой, но он обладал достаточным хладнокровием, чтобы обуздывать свое воображение, — в отличие от того вояки, что убил ее мать, сломав себе карьеру и запятнав доброе имя. Вальморен довольствовался тем, что водил ее в театр и на мальчишники, куда белым дамам путь был заказан и где ее блистающая красота притягивала к себе взгляды. Зависть, которую он вызывал в других мужчинах, показываясь с ней рука об руку на публике, доставляла ему какое-то извращенное удовольствие; многие пожертвовали бы честью, лишь бы провести с Виолеттой целую ночь, а не один-два часа, как было заведено, но эта привилегия принадлежала только ему. По крайней мере, он так думал. В распоряжении девушки была квартира в доме неподалеку от площади Клюни: второй этаж, три комнаты и балкон с ирисами, обведенный железной решеткой, — единственное оставшееся ей от матери наследство, если не считать нескольких платьев, имевших прямое отношение к профессии. Там она и жила, с некоторой претензией на роскошь, в компании Лулы — массивной, как шкаф, крепкой рабыни-негритянки, выполнявшей одновременно функции служанки и телохранителя. Самые жаркие часы дня Виолетта посвящала отдыху или служению своей красоте: массажи с втиранием кокосового молока, депиляция карамелью, масляные маски для волос, травяные настои для очищения голоса и взгляда. Иногда в порыве вдохновения вместе с Лулой она занималась приготовлением кремов, миндального мыла, наст и пудры для макияжа, которые затем продавала подругам. Дни ее текли медленно и бездельно. К вечеру, когда лишенные дневной силы солнечные лучи уже не могли вызвать нежелательные пятна на коже, если погода тому благоприятствовала, она выходила на пешую прогулку; в случае же дурной погоды прибегала к портшезу с парой рабов, который брала напрокат у соседки: это средство передвижения позволяло не испачкаться в конском навозе, мусоре и грязи на улицах Ле-Капа. Одевалась она скромно, чтобы не обидеть других женщин: ни белые, ни мулатки не отличались толерантностью к подобной конкуренции. Она отправлялась по магазинам за покупками или к причалам за контрабандными заморскими товарами, заходила к модистке, парикмахеру, а также навещала подруг. Под предлогом внезапно возникшего желания выпить стакан сока Виолетта появлялась в отеле или каком-нибудь кафе, где никогда не было недостатка в кавалерах, сгоравших от желания пригласить ее за свой столик. Ее связывали интимные знакомства с самыми влиятельными белыми господами колонии, в число которых входили и наиболее высокопоставленные военачальники, и губернатор. Потом она возвращалась домой — нарядиться и подготовиться к выполнению своих профессиональных обязанностей, а это было делом непростым, на которое уходило часа два. В ее гардеробе присутствовали наряды всех цветов радуги, пошитые из эффектных европейских и восточных тканей; имелись туфельки и сумочки под эти наряды, шляпки с перьями, расшитые китайские шали, меховые накидки, чтобы волочить за собой по полу, потому что использовать их по прямому назначению не позволял климат, а также сундучок с мишурными украшениями. Каждую ночь очередной счастливчик и друг — клиентом он не назывался — сопровождал ее на какой-нибудь спектакль и ужин. Потом они отправлялись на вечеринку, завершавшуюся ближе к рассвету. И наконец кавалер провожал свою даму до ее квартиры, где она чувствовала себя в безопасности, ведь поблизости на соломенном тюфяке спала Лула — чтобы услышать голос хозяйки и прийти ей в случае необходимости на помощь, а справиться она могла с любым разбушевавшимся мужчиной. Цена ее была всем известна и даже не упоминалась — деньги просто следовало оставить в лакированной шкатулке на столике, но от величины чаевых зависела следующая встреча. В щели между двумя досками стены — помимо самой хозяйки, о тайнике было известно только Луле — Виолетта хранила замшевый футляр со своими настоящими драгоценностями и некоторое количество золотых монет, понемногу возраставшее, — запасы на будущее. Часть дорогих украшений была подарена Тулузом Вальмореном, которого можно было упрекнуть в чем угодно, но не в скупости. Вообще-то, Виолетта отдавала предпочтение бижутерии, чтобы не вводить в искушение грабителей и не давать повода для сплетен, но все же надевала драгоценности в тех случаях, когда проводила время с их дарителями. Зато носила, не снимая, скромный старинного вида перстень с опалом, надетый ей на палец как символ помолвки Этьеном Реле, французским офицером. С ним она виделась довольно редко, потому что Реле, командуя своим подразделением, практически жил в седле, но, если он оказывался в Ле-Капе, она ради него переносила свои свидания с другими друзьями. Реле был единственным мужчиной, с которым она могла испытывать чарующее ощущение защищенности. Тулуз Вальморен и не подозревал, что разделяет привилегию на целую ночь Виолетты с этим грубым солдафоном. Она же в объяснения не пускалась, да и перед выбором не вставала, поскольку эти двое не появлялись в городе одновременно. — Что я буду делать с этими двумя, ведь каждый из них видит во мне невесту? — как-то раз спросила Виолетта Лулу. — Такие вещи решаются сами собой, — проронила рабыня, глубоко затягиваясь своей сигарой темного табака. — Или решаются кровью. Вспомни о моей матери. — Ну, с тобой такого не случится, мой ангелочек, ведь я здесь, с тобой. Лула была права: время само взяло на себя труд устранить одного из двух претендентов. Через пару лет связь с Вальмореном перешла в стадию нежной дружбы, лишенной страсти первых месяцев, когда он был готов загнать лошадей, лишь бы поскорей сжать ее в объятиях. Дорогие подарки стали редкими, и подчас он наведывался в Ле-Кап, не выказывая никаких признаков желания увидеться с ней. Виолетта не стала ему на это пенять, поскольку всегда очень ясно представляла себе возможные пределы их отношений, но контакты с ним рвать не стала — в будущем это могло пригодиться им обоим. Что касается капитана Этьена Реле, то он славился неподкупностью, причем в такой среде, в которой коррумпированность была нормой: честь продавалась, законы писались, чтобы их нарушать, и все исходили из того, что кто властью не злоупотребляет, тот ее не заслуживает. Цельность его натуры являлась препятствием к неправедному обогащению — обычному делу для людей в его должности. Даже соблазн скопить достаточно денег, чтобы вернуться во Францию, что он уже успел пообещать Виолетте Буазье, не смог заставить его отказаться от того понимания офицерской чести, которого он придерживался. Не задумываясь, Реле посылал на смерть своих солдат или подвергал пыткам ребенка, выдавливая из него информацию о матери, но никогда не прикоснулся бы к деньгам, которые не были заработаны честным путем. В вопросах чести и честности он был особенно скрупулезным. Он мечтал увезти Виолетту туда, где ее никто не знает, где никому бы даже в голову не пришло, что она когда-то зарабатывала на жизнь не слишком добродетельными способами, и где не бросалось бы в глаза смешение рас в ее крови: чтобы догадаться о том, что под ее светлой кожей пульсирует африканская кровь, нужно было обладать тренированным глазом жителя колоний. Виолетту не слишком привлекала идея переезда во Францию: куда больше, чем злых языков, она опасалась холодных зим, к которым была непривычна. Но уехать вместе с ним она согласилась. По расчетам Реле, если жить он будет скромно, станет браться за рискованные, но и высокооплачиваемые операции и быстро продвигаться по служебной лестнице, его мечты и планы исполнятся. Он надеялся, что к тому времени Виолетта повзрослеет и уже не будет так привлекать внимание дерзостью своего смеха, чересчур озорным блеском черных глаз и ритмичным покачиванием бедер при походке. Никогда она не пройдет незамеченной, но, возможно, ей удастся вжиться в роль супруги отставного офицера. «Мадам Реле»… Он смаковал эти два слова, повторял их как заклинание. Решение взять ее в жены было не результатом тщательно продуманной стратегии, как все остальное в его жизни, но плодом столь мощного порыва, что это решение никогда не ставилось им под сомнение. Человеком чувства он не был, но давно научился доверять своему инстинкту, не раз выручавшему на войне. Впервые Виолетту он увидел пару лет назад, в кипении воскресной рыночной площади, в окружении выкриков торговцев и толкотни людей и животных. В жалком театре, представлявшем собой деревянные подмостки, над которыми возвышался темно-лиловый тряпичный навес, важно расхаживал некий субъект с неимоверного размера усами и разрисованной арабесками кожей, а рядом с ним крутился мальчишка, во всю глотку расхваливая его достоинства как самого расчудесного и могущественного мага Самарканда. Это патетическое зрелище ни в коей мере не привлекло бы капитана, если б не Виолетта, которая оживляла картину своей искрометной энергией. Когда маг обратился к публике, призывая выйти на сцену добровольца, она расчистила себе в толпе зевак дорогу и с каким-то детским энтузиазмом поднялась на подмостки, улыбаясь и приветствуя веером публику. Ей только что исполнилось пятнадцать, но ее тело и манеры обнаруживали в ней опытную женщину, что не было редкостью в этом климате, в котором девочки, как и фрукты, созревали быстро. Подчиняясь распоряжениям фокусника, Виолетта залезла в ярко размалеванный египетскими иероглифами сундук. Зазывала — одетый турком негритенок лет десяти — захлопнул крышку и навесил на сундук пару массивных замков, после чего на сцену был приглашен еще один зритель, чтобы иметь возможность убедиться в их надежности. Самаркандец сделал несколько пассов плащом и тут же вручил добровольцу два ключа, чтобы тот открыл замки. Когда крышка сундука распахнулась, все увидели, что девушки в нем уже не было, однако через пару мгновений барабанная дробь, исполненная негритенком, возвестила о ее чудесном появлении за спиной публики. Все обернулись и с разинутым ртом уставились на девушку, которая возникла ниоткуда и теперь спокойно обмахивалась веером, опершись ногой о бочку. С первого взгляда Этьен Реле понял, что он никогда не сможет вырвать из своего сердца это медово-шелковое создание. Он почувствовал, как что-то в его теле оборвалось, во рту у него пересохло, и он совершенно потерял способность к ориентации. Чтобы вернуться к действительности и осознать, что стоит он на базарной площади, а вокруг полно людей, ему пришлось сделать над собой усилие. Стараясь вернуть себе контроль над собственным телом, он жадно втягивал в легкие влажный полуденный воздух, пропитанный запахами подтекающих на солнце рыбы и мяса, гнилых фруктов, мусора и оставленного животными дерьма. Имени красавицы он не знал, но полагал, что узнать его будет нетрудно. К тому же он сделал вывод, что она не замужем, потому что ни один муж не позволил бы ей вести себя на людях с такой непринужденностью. Она была настолько великолепна, что все взгляды были прикованы только к ней, так что никто, кроме Реле, привыкшего не упускать ни малейшей детали, не заметил трюка иллюзиониста. В других обстоятельствах он, из бескорыстной любви к точности, быть может, и разоблачил бы фокус с двойным дном в сундуке и откидной дверцей в помосте, но тут он предположил, что девушка принимала участие в представлении как помощник мага, и предпочел избавить ее от неприятностей. Он не остался досматривать представление: ни как покрытый татуировками цыган извлекает из бутылки обезьяну, ни как лишают головы добровольца из публики, о чем громко кричал мальчишка-зазывала. Растолкав толпу локтями, Реле отправился вслед за девушкой, быстро удалявшейся об руку с каким-то мужчиной в форме, который вполне мог оказаться его солдатом. Догнать ее ему не удалось: внезапно он был остановлен негритянкой с мускулистыми, увешанными простенькими браслетами руками. Она стеной выросла прямо перед ним и объявила, что ему следует встать в очередь, потому как он не единственный, кого интересует ее хозяйка, Виолетта Буазье. Увидев смущение на лице капитана, она склонилась к нему, чтобы прошептать ему на ухо размер пожертвования, которое следовало уплатить, чтобы она записала его первым в списке клиентов этой недели. Так он узнал о том, что влюбился в одну из тех куртизанок, которыми был славен Ле-Кап. Впервые Реле появился в квартире Виолетты Буазье с негнущимся, словно деревянным, телом, затянутым в свежевыглаженную офицерскую форму, с бутылкой шампанского и скромным подарком в руках. Положил деньги, куда ему велела Лула, и приготовился в течение ближайших двух часов поставить на карту и разыграть свое будущее. Лула деликатно удалилась, и он остался один, обливаясь потом в горячем воздухе загроможденной мебелью гостиной и ощущая легкую тошноту от сладкого аромата зрелых плодов манго, выложенных на блюдо. Виолетта не заставила себя ждать дольше двух минут. Не говоря ни слова, проскользнула она в гостиную и протянула ему обе руки, в то время как ее полуприкрытые глаза внимательно его изучали, а по губам блуждала легкая улыбка. Реле взял своими руками эти длинные тонкие пальчики, не имея ни малейшего понятия о своем следующем шаге. Она освободилась, погладила его по щеке, польщенная тем, что он специально для нее побрился, и велела ему откупорить бутылку. Пробка выстрелила, и белая пена шампанского, вырвавшись из горлышка раньше, чем она успела подставить бокал, забрызгала ей запястье. Она провела себе по шее влажными пальчиками, и Реле охватило желание слизнуть языком капли, сверкавшие на этой великолепной коже, но он как прикованный застыл на своем месте — немой и безвольный. Она налила вина и поставила бокал, даже не пригубив, на низкий столик возле дивана, потом приблизилась и ловкими привычными пальцами расстегнула плотный форменный мундир. «Сними ты его, здесь жарко. И сапоги тоже», — велела она, подавая ему китайский халат, разрисованный серыми цаплями. Реле он показался совершенно несообразным, но она накинула халат прямо поверх его сорочки, путаясь в хитросплетении широких рукавов, а потом усадила его, полного тревоги, на диван. Он привык командовать сам, но понимал, что в этих четырех стенах командует Виолетта. Сквозь щелки жалюзи в комнату проникал и шум с площади, и последние лучи солнца, просачиваясь внутрь тонкими вертикальными ножевыми порезами и освещая комнату. На девушке была шелковая изумрудного цвета туника, схваченная на талии золотистым шнурком, турецкие туфли и пышный тюрбан, расшитый стеклянными бусинами. Вьющийся черный локон падал ей на лицо. Виолетта пригубила шампанское и предложила ему свой бокал, который он опустошил одним глотком, терзаемый жаждой потерпевшего кораблекрушение в открытом море. Она вновь наполнила бокал и, держа его за тонкую ножку, ожидала, пока Реле не позовет ее к себе на диван. Это было последней инициативой капитана: начиная с этого момента Виолетта полностью взяла на себя руководство этой встречей. Голубиное яйцо Виолетта давно научилась искусству удовлетворять своих друзей за оговоренное время и при этом не создавать впечатления поспешности. Столько кокетства и шутливой покорности в еще совсем юном теле совершенно обезоружили Реле. Она медленно развязала длинную ленту своего тюрбана, упавшего под перезвон стеклянных бусин на деревянный пол, и одним движением расправила темный каскад волос, покрывших ей плечи и спину. Движения ее были томными, без тени наигранности, отмеченные непринужденностью танцевальных па. Груди ее еще не достигли окончательной полноты, а соски приподнимали зеленый шелк, как камешки. Под туникой не было ничего — только обнаженное тело. Реле восхитило это тело мулатки: крепкие ноги с тонкими щиколотками, массивные зад и бедра, тонкая, вот-вот переломится, талия, элегантные, чуть отогнутые назад пальцы без колец. Смех ее зарождался глухим мурлыканьем где-то в животе и медленно поднимался, хрустальный, озорной; головка запрокинута, волосы, словно живущие собственной жизнью, и длинная трепещущая шея. Виолетта серебряным ножиком отрезала кусочек манго и быстро отправила его себе в рот, по струйка сока попала в вырез туники — на влажную от пота и шампанского кожу. Пальцем собрала она этот фруктовый след — янтарную густую каплю — и принялась размазывать ее по губам Реле, с кошачьей грацией устраиваясь на его коленях. Лицо мужчины оказалось между ее грудей, благоухающих манго. Она чуть наклонилась, заключив его в плен своих диких волос, соединила свои губы с его губами в самом что ни на есть настоящем поцелуе и языком протолкнула ему в рот кусочек уже разжеванного фрукта. Реле принял пережеванную мякоть с дрожью изумления: никогда до того не ощущал он ничего столь глубоко интимного, шокирующего и чудесного. Она лизнула ему подбородок, обхватила обеими руками голову и принялась покрывать его быстрыми, как клюющая птичка, поцелуями — в веки, щеки, губы, шею, — играя, смеясь. Офицер обхватил ее за талию и отчаянными движениями рук сорвал с нее тунику, обнажив эту стройную и дышащую мускусом отроковицу, а она сгибалась, расплавлялась, крошилась от соприкосновения с его крепкими костями и напряженными мускулами закаленного в битвах и лишениях солдатского тела. Он хотел было поднять ее на руки и отнести на ложе, которое уже заприметил в соседней комнате, но Виолетта не дала ему на это времени: ее руки одалиски распахнули халат с серыми цаплями и спустили кальсоны, ее пышные бедра искусно стали извиваться поверх него, пока она не оказалась нанизана на его каменной твердости член, что сопровождалось глубоким радостным вздохом. Этьен Реле ощутил, что погружается в трясину наслаждения, не обладая уже ни памятью, ни волей. С закрытыми глазами целовал он эти сочные губы, смакуя манговый аромат, и одновременно изучал своими мозолистыми руками солдата невообразимую мягкость этой кожи и щедрое обилие этих кудрей. Он погрузился в нее, отрекшись от всего и отдавшись жару, вкусу и запаху этой юницы, с чувством, что он наконец нашел в этом мире свое место после стольких одиноких блужданий по воле волн. Через несколько минут он кончил, как глупый подросток, судорожной струей и криком отчаяния оттого, что не смог доставить ей наслаждение, потому что более всего в своей жизни желал, чтобы она в него влюбилась. Виолетта подождала, пока он не закончит; неподвижная, запачканная, задыхающаяся, она все еще была на нем, с лицом, спрятанным в ложбинку на его плече, и бормотала что-то невнятное. Реле не знал, сколько времени они провели, соединенные объятием, пока он не начал нормально дышать и не рассеялся немного густой туман, окружавший его, и тогда он осознал, что все еще внутри ее, прочно удерживаемый эластичными мышцами, которые ритмично массировали его плоть, то сжимая, то отпуская. Он было задумался над вопросом, когда успела научиться пятнадцатилетняя девочка этим приемам многоопытных куртизанок, но тут же вновь погрузился в магму желания и смятение внезапной любви. Когда Виолетта снова почувствовала его твердость, она обхватила его талию ногами, скрестив ступни у него за спиной, и жестом указала на соседнюю комнату. Реле поднял ее, все еще пронзенную его плотью, на руки и рухнул вместе с ней на кровать, где они получили возможность наслаждаться друг другом, удовлетворяя свои желания, до самой поздней ночи, на несколько часов больше отмеренного Лулой времени. Бой-баба пару раз заходила, вознамерившись положить конец этим злоупотреблениям, но Виолетта, размягченная зрелищем стреляного вояки, рыдающего от любви, спровадила ее без долгих размышлений. Любовь, незнакомая ему дотоле, перевернула Этьена Реле, как огромная волна, — сама энергия, соль и пена. Он рассудил, что не сможет конкурировать с другими клиентами этой девицы, более красивыми, могущественными или богатыми, и по этой причине под утро решил предложить ей то, что очень немногие белые мужчины вознамерились бы ей дать, — свою фамилию. «Выходи за меня замуж», — попросил он ее в паузе между объятиями. Виолетта уселась на кровати по-турецки, с влажными, прилипшими к коже волосами, сверкающими глазами, распухшими от поцелуев губами. Ее освещали три догорающие свечи, что все это время сопровождали их бесконечные акробатические упражнения. «В жены я не гожусь», — ответила она ему и добавила, что месячные у нее еще не начинались, а по словам Лулы, все сроки для этого уже вышли, и это значит, что она никогда не сможет иметь детей. Реле улыбнулся, потому что дети представлялись ему обузой. — Если я за тебя выйду, то всегда буду одна, пока ты будешь пропадать в своих кампаниях. Среди белых места для меня нет, а тут и мои друзья от меня откажутся: они тебя боятся, говорят, что ты кровожадный. — Этого требует моя работа, Виолетта. Как врач отрезает пораженную гангреной руку или ногу, так и я выполняю свой долг, чтобы избежать еще большего зла, но я никогда и никому не причинил вреда без достаточных на то оснований. — Вот я-то и предоставлю тебе какие хочешь достаточные основания. Не хочу повторить судьбу моей матери. — Тебе никогда не придется бояться меня, Виолетта, — произнес Реле, обнимая ее за плечи и не отводя взгляда от ее глаз. — Надеюсь на это, — вздохнула она наконец. — Мы поженимся, я тебе обещаю. — Да тебе жалованья не хватит, чтобы меня содержать. С тобой мне всего будет недоставать: платьев, духов, театра и времени, которое можно терять. Я ленива, капитан, и то, чем я занимаюсь, — это единственный способ, которым я могу заработать себе на жизнь, не портя руки, да и этот способ не слишком долго будет мне доступен. — Сколько тебе лет? — Не много, но ремесло это с воробьиным веком. Мужчины устают от одних и тех же лиц и задниц. Я должна получить выгоду от того единственного, что у меня есть, — так говорит Лула. Капитан старался видеться с ней так часто, как позволяла ему служба, и через несколько месяцев ему удалось стать для нее совершенно необходимым: он заботился о ней, давал ей советы доброго дядюшки, дошло до того, что она уже не могла представить себе жизнь без него и начала рассматривать некую возможность в отдаленном поэтическом будущем выйти замуж. Реле рассчитал, что они смогут пожениться лет через пять. Это время позволит им проверить любовь на прочность и, каждому в отдельности, скопить денег. Он смирился с тем, что Виолетта будет продолжать свои обычные занятия, как и с тем, что и он станет оплачивать ее услуги, как остальные клиенты, благодарный за возможность время от времени проводить с ней всю ночь. Вначале они занимались любовью до изнеможения, но потом пылкость сменилась нежностью, и они посвящали драгоценные часы разговорам, планам на будущее и расслабленным объятиям в жарком полумраке квартиры Виолетты. Реле изучил и тело, и характер девушки, он мог предугадывать ее реакцию, избегать вспышек ее ярости, походивших на тропические грозы — внезапные и скоротечные, научился удовлетворять ее. Он обнаружил, что эта столь чувственная девочка была выучена давать наслаждение, но не получать его, и стал без спешки и ненавязчиво стараться удовлетворять ее. Разница в возрасте и его властный нрав уравновешивали легкость Виолетты, позволявшей, чтобы доставить ему удовольствие, руководить собой в некоторых практических вопросах; однако в целом она сохраняла свою независимость и обороняла свои секреты. Лула вела денежные дела и вполне хладнокровно управлялась с клиентами. Однажды Реле застал Виолетту с заплывшим глазом и, рассвирепев, стал выспрашивать, кто ей поставил фингал, намереваясь заставить виновника дорого заплатить за это покушение. «Лула с него уже все получила. Мы и сами прекрасно управляемся», — расхохоталась она, и не оказалось никакого доступного способа заставить ее открыть имя обидчика. Рабыня-телохранительница знала, что здоровье и красота ее хозяйки были их общим капиталом и что придет тот день, когда и то и другое неизбежно начнет уменьшаться; также нужно было иметь в виду конкуренцию: каждый год в профессию врывались новые отряды отроковиц. Очень жаль, что капитан беден, думала Лула, ведь Виолетта заслужила хорошую жизнь. Любовь она ни в грош не ставила, путая ее со страстью, и уж кто-кто, а она-то повидала на своем веку, как быстро страсть проходит, но прибегнуть к интригам, чтобы отделаться от Реле, она не решалась. Этот человек внушал страх. Кроме того, Виолетта не выказывала никаких признаков, что торопится выйти замуж, а между тем мог ведь появиться и другой претендент, с лучшим финансовым положением. Лула решила копить деньги всерьез: складывать побрякушки в стенной щели было явно недостаточно, нужно было ухитриться перейти к более внушительным инвестициям — на случай, если не сложится брак с офицером. Она сократила расходы и подняла тариф своей хозяйки, и чем больше была запрошенная цена, тем более исключительными считались ее услуги. Лула взялась за расширение славы Виолетты путем распускания слухов. Она рассказывала, что хозяйка ее способна держать мужчину внутри своего тела на протяжении всей ночи и может возродить силу самого усталого любовника двенадцать раз кряду, а искусству этому она научилась от одной мавританки и тренировала свое умение при помощи голубиного яйца: она-де ходит по магазинам, в театр и на петушиные бои с яйцом в одном укромном местечке, да так, что оно у нее не выпадает и остается целехоньким. Не было недостатка в тех, кто ударами сабли утверждал свое право на обладание юной poule,[5] и это в огромной степени способствовало росту ее престижа. Самые богатые и влиятельные белые мужчины покорно записывались к ней в очередь и ожидали своего часа. Помимо прочего, Луле пришла в голову идея переводить деньги в золото, чтобы сбережения не уходили сквозь пальцы как песок. Реле, не имея возможности сделать существенный вклад в эти инвестиции, отдал Виолетте кольцо своей матери — то единственное, что оставалось у него от семьи. Невеста с Кубы В октябре 1778-го, на восьмой год своей жизни на острове, Тулуз Вальморен вновь отправился в одну из своих коротких коммерческих поездок на Кубу: кое-какие дела у него там были, но распространяться о них ему не хотелось. Как и всем колонистам Сан-Доминго, закон предписывал ему торговать исключительно с Францией, но существовали тысячи остроумных способов этот закон обойти, и с некоторыми из них он был весьма хорошо знаком. Уклонение от уплаты налогов не виделось ему серьезным грехом, потому что в конечном счете все налоги стекались в бездонные королевские сундуки. Многострадальное побережье острова всегда предоставляло замечательную возможность какому-нибудь скромному суденышку под покровом ночной темноты, чтобы никто ничего не заметил, выйти в море, взяв курс на другие укромные бухты Карибского бассейна. В то же время дырявая граница с испанской частью острова, менее населенной и гораздо более бедной, чем французская, не препятствовала непрерывному муравьиному движению носильщиков за спиной у властей. Контрабандой переправлялось что угодно: от оружия до злоумышленников, но в первую очередь — мешки с сахаром, кофе и какао с плантаций, а оттуда уж они шли по другим адресам, избегнув встречи с таможней. После того как Вальморен расплатился с отцовскими долгами и в его руках стали скапливаться более значительные суммы денег, чем те, о которых он когда-то мог только мечтать, он решил держать свои деньги на Кубе, где они были в большей сохранности, чем во Франции, и к тому же всегда под рукой в случае необходимости. Он приехал в Гавану с намерением провести там недельку: ему нужно было встретиться со своим банкиром. Однако визит продлился куда дольше запланированного, потому что на балу во французском консульстве он познакомился с Эухенией Гарсиа дель Солар. Из дальнего угла претенциозного зала он заметил пышную девушку с полупрозрачной кожей, увенчанную каштановой гривой и несколько провинциально одетую. Она была полной противоположностью грациозной Виолетты Буазье, но в его глазах не менее красивой. Он сразу же выделил ее из бальной толпы и в первый раз почувствовал себя неловко. Костюмы такого покроя, как тот, что был на нем, купленный в Париже несколько лет назад, уже не носили; солнце выдубило его кожу, руки походили на клешни кузнеца, голова под париком чесалась, кружевной воротник сдавливал шею и не давал дышать, а щегольские туфли с острыми носами и скошенными каблуками нещадно жали ноги и принуждали к утиной походке. Манеры его, когда-то утонченные, казались грубыми в сравнении с непосредственностью кубинцев. Годы, проведенные на плантации, ожесточили его изнутри и огрубили снаружи, и сейчас, когда он более всего в том нуждался, он оказался лишенным тех светских манер, которые были для него так естественны в юности. В довершение всех неприятностей модные в том сезоне танцы представляли собой быстрое переплетение пируэтов, реверансов, поворотов и подскоков, воспроизвести которые он был решительно не способен. Он навел справки и узнал, что девушка была сестрой одного испанца, Санчо Гарсиа дель Солара, выходца из семьи аристократов средней руки с довольно громкой фамилией, но обедневшей пару поколений назад. Мать их закончила свои дни, спрыгнув с церковной колокольни, а отец умер молодым, растранжирив семейное состояние. Эухения воспитывалась в одном из промороженных монастырей Мадрида, где монашки вложили в нее все необходимые для украшения характера дамы качества; целомудрие, привычку к молитвам и вышивке. Санчо же меж тем отправился на Кубу, чтобы попытать счастья, потому как в Испании не оказалось достаточно места для его безудержного воображения, а этот карибский остров, куда слетались авантюристы всех мастей, служил отличной почвой для весьма прибыльных, хотя и не совсем законных предприятий. Здесь он вел суетную жизнь холостяка, будучи опутан не слишком туго затянутым узлом долгов, которые он оплачивал с трудом и всегда в самый последний момент благодаря либо удачной ставке за игорным столом, либо помощи друзей. Он был хорош собой и отличался замечательно подвешенным, просто золотым языком для обольщения ближнего, и держался так, что никому и в голову не могло прийти, насколько глубока дыра в его кармане. Внезапно, когда он менее всего был расположен к такому повороту событий, монашки выслали к нему сестру в сопровождении дуэньи и немногословного письма, пояснявшего, что у Эухении нет религиозного призвания и пробил час, когда ему, ее единственному родственнику и охранителю, надлежало взять заботу о ней на себя. С появлением этой молодой девственницы под одной с ним крышей кутежи для Санчо закончились, и перед ним встала задача найти ей подходящего супруга, да еще до того часа, как она выйдет из возраста невесты. В противном случае ей придется остаться старой девой — святых наряжать, и тогда уже никто не будет спрашивать, есть у нее к тому призвание или нет. Брат вознамерился выдать ее за того претендента, кто сможет предложить за нее лучшую цену, за того, кто вытащит их обоих из скудного состояния, на которое обрекла их расточительность родителя, но он и подумать не мог, что добыча будет такого веса, каковым обладал Тулуз Вальморен. Он хорошо знал, кто такой этот француз и сколько он стоит, держал его в поле зрения, намереваясь предложить кое-какие коммерческие операции, но на том балу не представил французу свою сестру, потому что она откровенно проигрывала в сопоставлении со знаменитыми кубинскими красавицами. Эухения была застенчива, подходящих нарядов у нее не было, а он не мог их ей купить, она не умела делать прически, хотя, по счастью, обладала обильной шевелюрой, к тому же она никак не могла похвастаться тонкой талией — требованием моды. Поэтому он был ошеломлен, когда на следующий после бала день Вальморен попросил у него позволения бывать у них — с самыми серьезными, как было заявлено, намерениями. — Наверное, какой-то старый косолапый медведь, — пошутила, узнав новость, Эухения и щелкнула по брату сложенным веером. — Это образованный и богатый кабальеро, но, даже будь он горбуном, ты все равно за него выйдешь. Тебе скоро двадцать стукнет, к тому же ты бесприданница.
Перейти к странице: